Фаза Урана
Шрифт:
А потом я заплакал…
II. Насос
…Меня будит песня птицы. Песня похожа на велосипедный насос: свистящий выдох, захлебывающийся вдох. У меня во рту едкий вкус горелого фильтра. И это значит, что накануне я опять прикуривал сигарету не с той стороны.
Глаза открывать я не хочу. Во-первых, знаю: станет больно и начнет тошнить. Во-вторых, я боюсь того, что могу увидеть: а вдруг там светящийся туннель или какая-нибудь другая ерунда, о которой так любят рассказывать коматозники? Я уже ничему не удивлюсь…
…Все, что произошло с тех пор, как я сел в автобус возле церкви, представляется мне скомканным грошовым комиксом. Комиксом, который вышвырнули на помойку. Помню, я плакал в автобусе, и люди вокруг, поначалу недоверчиво глядевшие
Я лез целоваться к знакомым проституткам, и они спрашивали, где я пропадал все лето, а я им рассказывал, что их любовь – это не любовь, а экранизация любви, и вся наша жизнь – всего-навсего телепередача, а я телевизор, и проститутки надо мной смеялись. А в час ночи, на нижнем танцполе я становился на колени и громко умолял Бен Ладена скинуть на «Анаконду» атомную бомбу, чтобы мир стал чище. И снова был скандал, и охрана выволакивала меня из клуба, и кидала на дорогу. Кидала, как камень, которым в древности насмерть забивали блудниц. А в отместку я хрипло выплевывал им в след шершавое слово: «Анафема», и все было проклято в ту ночь. В ту проклятую ночь, у которой не было края, до которого бы я мог доползти. Я продолжал пить у ларьков, пытался, заглатывая водку, забыться на парковой скамейке, но ребра мои ложились перпендикулярно доскам, и сон не шел, но уже на улице, слава Ахурамазде, появлялась утренняя смена рабочих. С кем-то из них, чьи лица разлетались в памяти будто перья голубей, голубей в которых угодил патрон дум-дум, я в чарочной последовательно и целенаправленно уничтожал себя – врага, который не сдавался. Я умолял рабочих взять меня с собой на комбинат воровать солярку, и на спор ел коньячную рюмку, и кровь с коньяком текла из губы на футболку. А что случилось дальше, я не могу ни представить, ни вспомнить. И пусть меня пытает гестапо, я все равно ничего рассказать не смогу, и пусть они сканируют мой мозг гамма-лучами, и пусть меня расстреливают: я не против, я даже обрадуюсь, и, взглянув на их кокарды с черепами, где только две дыры глаз, а не три, сам скомандую им «пли»: пусть знают, палачи, как поджигать моих приятелей-художников и, пусть знают, как брахманы встречают смерть без страха…
…Тут я понимаю, что опять, выдох/вдох, заснул под звук птичьего велосипедного насоса, так и не узнав, где я…
III. Обрыв
Электронный
– Все в порядке, Растрепин, – говорит она, – Все будет хорошо.
Я не чувствую, что от меня воняет, но я это знаю. По-другому не бывает. И я не могу придумать ничего лучшего, как спросить:
– Как ты меня нашла?
– Ты был в «Лоцмане». Спал в подсобке на картонном ящике от холодильника. Барменша сказала, что наткнулась на тебя пьяного под дверью. Я утром заходила к тебе домой – не застала, и вдруг сразу поняла, где тебя искать.
– Я что-то говорил?
– Нет. Разве только, что ты – это не ты, а твой брат-близнец, который телевизор. Или еще какую-то бредятину в этом роде…, – она с опаской щупает мне лоб, будто я ребенок больной скарлатиной. – Ты что, Растрепин, совсем-совсем ничего не помнишь?
– Почему не помню? Помню, – вру я, – На тебе было красное платье, и я тогда еще подумал, какая ты красивая.
– Растрепин, какое красное платье? Я терпеть не могу красный цвет. У меня никогда не было красного платья. И не нужно ко мне подлизываться, OK?
– OK, – соглашаюсь я.
И вдруг мне становится дурно. Меня скрючивает, скукоживает так, словно я беспомощная гусеница, которую только что проткнули зажженной спичкой. Я перегибаюсь через край дивана. Там уже стоит заранее припасенный пластмассовый таз, но я не в состоянии исторгнуть из своих внутренностей даже желчь. Я чувствую себя израсходованным тюбиком гуталина, а потом замечаю, что одежды на мне нет. Я голый: совсем-совсем…
– Где моя одежда? – интересуюсь я, заранее приготовившись к самому худшему.
– Я ее постирала.
– Аня, я обделался? Да?
Аня утвердительно кивает. Но она и не подозревает, насколько я кругом обделался. Тошнота не проходит. У меня то гадкое, пограничное состояние, когда нервная система уже функционирует, а пищеварительная и опорно-двигательная все еще находятся в состоянии коллапса.
– Аня, пожалуйста, сходи в магазин за водкой, помираю, – взмолился я.
– Нет, Растрепин. Нет, и не проси.
– Анечка, миленькая, ну очень прошу. Хоть пивка… Я верну деньги.
– Нет, и деньги здесь ни при чем.
– Тогда принеси мне бумагу и ручку.
– Для чего?
– Буду писать завещание. Тебе оставлю диафильмы… Нет, серьезно, Аня, принеси…
Аня удаляется в прихожую, туда, где висит ее сумочка. Она возвращается с блокнотом и авторучкой. Я пытаюсь нацарапать записку. Пишу печатными буквами. За такую каллиграфию, как у меня сейчас, в начальной школе ставят три с минусом. И то только потому, что мальчик старался. Я протягиваю Ане блокнот с текстом:
– Тебе нужно съездить в Старый Город. Ночной клуб «Анаконда». Спросишь Антона. Дашь ему записку. Это очень важно.
Аня берет блокнот и читает вслух:
Нежная АннаДаст отдохнуть,Лаская его,Как ангелРисует созвездьяТенью ветвей.Одиночество– Не пытайся меня обмануть, Растрепин, всей этой идиотской игрой в записки. Тоже мне, «Тимур и его команда». Думаешь, я не догадываюсь, о чем тут речь? Я никуда не поеду. Это, во-первых. И твои стихи мне не нравятся. Это, во-вторых. Я тебе уже говорила. В них совершенно нет рифмы.
Бедная, бедная Аня. В реальном мире не существует рифм. Я беру ее за локоть:
– Ну, а покурить? Покурить мне можно?
Аня решает, что сигарету мне все-таки можно, даже разрешает покурить в комнате. Она приносит мне пачку и коробок спичек с эмблемой ночного клуба «Анаконда»: змея аккуратно свернулась, как поливочный шланг. Спички только две. Я пытаюсь зажечь первую и ломаю ее.
– Прикури мне, Аня, – прошу я.
Она подносит огонь к зажатой в зубах сигарете. Я затягиваюсь, и тошнота плавно, будто на эскалаторе, вновь поднимается к горлу: