Федор Михайлович Достоевский
Шрифт:
Из революционера, атеиста рождается верующий человек. Но нравственно-религиозная организация общества связывается у бывшего пропагандиста утопического социализма с мечтой о «золотом веке», о земном рае, о братстве всех людей. Показывая широкую и исторически правдивую картину общественной жизни России своего времени, писатель всегда оставался «реалистом в высшем смысле». До конца своих дней Достоевский сохранил верность гуманистическим идеалам братства народов и социальной гармонии, основанной на совершенстве и счастье каждого отдельного человека. Но христианская вера была им всесторонне выстрадана.
После каторги и ссылки религиозная тема становится центральной темой творчества Достоевского. В 1870 году он писал своему другу, поэту А. Н. Майкову:
Эпилог «Преступления и наказания» имеет автобиографическую ценность. Эволюция Раскольникова от «безбожника» (однажды каторжники «все разом напали на него с остервенением: «Ты безбожник! Ты в бога не веруешь! — кричали ему. — Убить тебя надо!» Он никогда не говорил с ними о боге и о вере, но они хотели убить его, как безбожника») к вере — это эволюция и самого Достоевского на каторге…
15 февраля 1854 года писатель навсегда покинул Омский острог. Срок каторги истек, дальше полагалась служба рядовым в ссылке. В ожидании определения места службы Достоевский прожил почти месяц в доме зятя декабриста Анненкова К. И. Иванова, старшего адъютанта Отдельного Сибирского корпуса. Здесь, в Омске, в 1854 году Достоевский познакомился, а впоследствии и подружился с офицером-казахом Чоканом Валихановым — первым ученым своего народа, этнографом, фольклористом, историком. Достоевский сумел предсказать его блестящую будущность и замечательную известность. В марте 1854 года, после зачисления рядовым в Сибирский 7-й линейный батальон, стоявший в Семипалатинске, Достоевский был по этапу доставлен в Семипалатинск.
Через неделю после выхода из каторги Достоевский писал брату Михаилу: «На душе моей ясно. Вся будущность моя и все, что я сделаю, у меня как перед глазами. Я доволен своей жизнью». И все же, хотя Достоевский ясно и представлял себе солдатчину (брату он писал перед отправкой в Семипалатинск: «Попадешь к начальнику, который не взлюбит, придется и погубит или загубит службой»), он в действительности еще не знал ее.
Служба в сибирских войсках была тяжелая. Целый день солдаты проводили на площади: ученье, смотры, парады, а ночью непременно куда-нибудь в караул. Поступив в батальон, писатель должен был повторить, точнее, даже заново пройти строевую службу. В маленьком городке, где была каменная церковь, несколько мечетей и казарма, а немногочисленное население состояло из чиновников, офицеров, солдат и купцов-татар, Достоевский сначала общался в основном только с солдатами в казарме. Его седьмой батальон пополнялся рекрутами из крепостных, полуграмотными горожанами, которые не могли по бедности откупиться, и наемными — часто явно преступным элементом, мало чем отличавшимся от каторжников.
Но это был уже другой Достоевский, совсем не тот, который четыре года назад попал в Омский каторжный острог. Он писал брату из Семипалатинска: «Как ни чуждо все это тебе, но я думаю, ты поймешь, что солдатство не шутка, что солдатская жизнь, со всеми обязанностями, не совсем-то легка для человека с таким здоровьем и с такой отвычкой, или, лучше сказать, с таким полным ничегонезнанием, в подобных занятиях. Чтобы приобрести этот навык, надо много трудов. Я не ропщу; это мой крест, и я его заслужил» (курсив наш. — С. Б.).
Эти слова характеризуют новое мировоззрение Достоевского, который теперь уже начал считать революционный период своей жизни отречением от Христа и грехом против русского народа. Когда однажды ему сказали: «Какое, однако, несправедливое дело ваша ссылка!», писатель сразу же возразил: «Нет, справедливое: нас бы осудил народ».
Теперь становится понятным, почему Достоевский довольно легко ужился с темной казарменной массой и спокойно переносил грубые солдатские выходки и даже оскорбления. Благодаря его уступчивости и терпимости не было ни одного недоразумения.
Первое время Достоевский мало выходил в город. Соседом его по нарам оказался молодой солдат, крещеный еврей Н. Ф. Кац. У Каца был самовар, он угощал
Позднее Достоевскому было разрешено поселиться на частной квартире, и он снял комнату в кривой бревенчатой хате, стоявшей на пустыре на краю города. Он платил пять рублей в месяц за «пансион»: щи, каша, черный хлеб В низкой полутемной комнате, где вся мебель состояла из кровати, стула и стола, было множество блох и тараканов. Хозяйка, солдатская вдова, и ее две дочери, двадцатилетняя и шестнадцатилетняя, пользовались дурной репутацией, но младшая была очень хороша собой, и Достоевский подружился с ней. После четырех лет каторги каждая новая встреча с женщиной производила на него неизгладимое впечатление.
Именно такой оказалась встреча на семипалатинском базаре с семнадцатилетней Лизой Неворотовой, торговавшей калачами с лотка. Красивая девушка, у которой была нелегкая трудовая жизнь (она поддерживала всю свою семью), полюбила солдата Достоевского за его теплое к ней отношение, заботу и внимание. Достоевский писал ей нежные письма, называл ее «Лизанькой». Елизавета Неворото-ва хранила их до самой смерти и никому не хотела показывать.
Многие годы спустя ее племянница Н. Г. Никитина, показывая сибирскому журналисту Н. Феоктистову эти письма Достоевского, рассказывала: «Письма были длинные, написанные одинаковым, но нервным почерком Достоевского. Были в них пояснения и ответы на письма Елизаветы Михайловны Неворотовой, которая, как сирота, одинокая девственница, воспитавшая большую семью сестер и братьев, считала этот крест непосильным, но, заглушая в себе свои интересы к жизни и возможному счастью, она считала жертву необходимой… Естественно, что Достоевский, человек в высшей степени чуткий, психолог, писатель и художник, сам носивший в душе неизгладимое, переживаемое горе и печать неизжитого страдания, — не остался глух к письмам тетушки. Пожалуй, он подкреплял ее в борьбе и неясности жизни и утешал ее тем, что задача ее велика, назначение свято, что она, как скульптор, может из того детского материала, который в ее распоряжении, вылепить хорошие изваяния, придав чертам будущего желательное направление честного человека и хорошего борца…
То искреннее и теплое чувство, которым были пропитаны послания Достоевского, говорит уже о том, что он сам был рад возможности взяться за перо и писать человеку, бесхитростно ориентирующемуся в своих переживаниях».
К сожалению, эти письма Достоевского бесследно исчезли, но не явилась ли эта Елизавета Михайловна первым толчком к созданию писателем образов смиренных и кротких женщин, без ропота несущих свой крест (как в себе, так и в других Достоевский уже научился ценить это), и прежде всего сестры старухи-процентщицы в «Преступлении и наказании» Лизаветы (совпадение имен не случайное).
Но в личной жизни Достоевского эти знакомства в первые месяцы его семипалатинской ссылки не оставили, вероятно, значительного следа, так как скоро в его жизнь вошла первая настоящая большая любовь, женщина, которую он полюбил со всем пылом своей страстной натуры.
Первая большая любовь писателя совпала с появлением в Семипалатинске человека, который стал его добрым ангелом, свидетелем и поверенным этой любви…
«Достоевский не знал, кто и почему его зовут, и, войдя ко мне, был крайне сдержан. Он был в солдатской серой шинели… угрюм, с болезненно-бледным лицом, покрытым веснушками. Светло-русые волосы были коротко острижены, ростом он был выше среднего. Пристально оглядывая меня своими умными, серо-синими глазами, казалось, он старался заглянуть мне в душу, — что, мол, я за человек? Он признавался мне впоследствии, что был очень озабочен, когда посланный мой сказал ему, что его зовет «господин стряпчий уголовных дел». Но когда я извинился, что не сам первый пришел к нему, передал ему письма, посылки и поклоны и сердечно разговорился с ним, он сразу изменился, повеселел и стал доверчив…».