Федотка. Из романа "Поднятая целина"
Шрифт:
– Как – стреляли?!
– Обыкновенно стреляли, из винтовки. Какой-то черт вдарил. Он сидел возле открытого окна, при огне, ну, по нем и вдарили. Пуля возле виска прошла, кожу осмолила, только и всего. Но головой он немножко дергает, то ли от контузии, то ли от злости, а так – живой и здоровый. Приехали из районной милиции, ходят, нюхают, но только это дело дохлое…
– Завтра придется распрощаться с вами, пойду в хутор, – решил Давыдов. – Подымает враг голову, а, Кондрат?
– Что ж, это хорошо, пущай подымает. Поднятую голову рубить легче будет, – спокойно сказал Майданников и начал переобуваться.
Глава VIII
После
За час до рассвета подул ветер, тучи, толпясь, ускорили свое движение, отвесно падавший дождь стал косым, от испода туч до самой земли накренился на восток, а потом так же неожиданно кончился, как и начался.
Перед восходом солнца к бригадной будке подъехал верховой. Он неторопливо спешился, привязал повод уздечки к росшему неподалеку кусту боярышника, все так же неторопливо разминаясь на ходу, подошел к стряпухе, возившейся возле вырытой в земле печурки, негромко поздоровался; Куприяновна не ответила на его приветствие. Она стояла на коленях и, упираясь в землю локтями и мощной грудью, склонив голову набок, изо всей силы дула на обуглившиеся щепки, тщетно стараясь развести огонь. Влажные от дождя и обильно выпавшей росы щепки не загорались, в натужно багровое лицо женщины клубами бил дым, серыми хлопьями летела зола.
– Тьфу, будь ты трижды проклята, такая стряпня! – задыхаясь от кашля и дыма, с сердцем воскликнула раздосадованная стряпуха. Она откинулась назад, подняла голову и руки, чтобы поправить выбившиеся из-под платка волосы, и только тогда увидела перед собой приезжего.
– Щепки на ночь надо в будку убирать, кормилица-поилица! У тебя ветру в ноздрях не хватит, чтобы мокрые дровишки разжечь. А ну-ка, дай я помогу тебе, – сказал он и легонько отстранил женщину.
– Вас тут, наставников, много по степи шляется, попробуй-ка сам разожги, а я погляжу, сколь богато у тебя ветра в ноздрях, – ворчливо проговорила Куприяновна, а сама охотно отодвинулась, стала внимательно разглядывать незнакомого человека.
Приезжий был невысок ростом и неказист с виду. На нем ловко сидела сильно поношенная бобриковая куртка, туго перетянутая солдатским ремнем; аккуратно заштопанные и залатанные защитного цвета штаны и старенькие сапоги, по самый верх голенищ покрытые серой коркой грязи, тоже, как видно, дослуживали сверхсрочную службу у своего владельца; и совершенно неожиданным контрастом в его убогом убранстве выглядела щегольская, отличного серебристого каракуля кубанка, мрачно надвинутая на самые брови. Но смуглое лицо приезжего было добродушно, простецкий курносый нос потешно морщился, когда незнакомец улыбался, а карие глаза смотрели на белый свет со снисходительной и умной усмешкой.
Он присел на корточки, достал из внутреннего кармана куртки зажигалку и большой плоский флакон с притертой пробкой. Через минуту мелкие дровишки, щедро обрызганные бензином, горели весело и жарко.
– Вот так, кормилица, надо действовать – сказал приезжий, шутливо похлопывая стряпуху по мясистому плечу. – А этот флакончик, так уж и быть, дарю тебе на вечную память. Чуть чего отсыреет растопка – плесни из него на
Пряча флакон за пазуху, Куприяновна благодарила с приторной ласковостью:
– Вот уж спасибо тебе, добрый человек, за подарочек! Кондером постараюсь угодить. А для чего ты с собой этот пузырек возишь? Ты не из ветинаров? Не по коровьей части знахарь?
– Нет, я не коровий лекарь, – уклончиво ответил приезжий. – А где же пахари? Неужели спят еще?
– Какие за быками к пруду пошли, какие уже гнутся на дальней пашне.
– Давыдов тут?
– В будке. Зорюет, бедненький. Вчера наморился за день, он ведь у нас в работе заклятой, да и лег поздно.
– Что же он допоздна делал?
– Чума его знает, тут-таки с пахоты вернулся поздно, а тут нужда его носила озимые хлеба глядеть, какие ишо при единоличной жизни посеянные. Ходил ажник в вершину лога.
– Кто же хлеба разглядывает в потемках? – Незнакомец улыбнулся, морща нос и пытливо вглядываясь в круглое лоснящееся лицо стряпухи.
– Туда-то он дошагал, считай, засветло, а оттуда припозднился. Чума его знает, чего он припозднился, может, соловьев слушал. А что эти соловьи вытворяют у нас тут, в Терновой балке, – уму непостижимо! Так поют, так на всякие лады распевают, что никакой сон на ум не идет! Чисто выворачивают душу, проклятые птахи! Иной раз так-то лежу, лежу, да и обольюсь вся горькими слезами…
– С чего же бы это?
– Как же это «с чего»? То младость свою вспомнишь, то всякие разные разности, какие смолоду приключались… Бабе, милый человек, немножко надо, чтобы слезу из нее выжать.
– А Давыдов-то один ходил хлеба проведывать?
– Он у нас пока без поводырей ходит, слава богу – не слепой. Да ты что есть за человек? По какому делу приехал? – вдруг насторожилась Куприяновна и строго поджала губы.
– Дельце есть к товарищу Давыдову, – опять уклончиво ответил приезжий. – Но мне не к спеху, подожду, пока он проснется, пусть трудяга поспит себе на здоровье. А пока дрова разгорятся – мы с тобой посидим малость, потолкуем о том о сем.
– А картошку когда же я начищу на такую ораву, ежели буду с тобой лясы точить? – спросила Куприяновна.
Но разбитной незнакомец и тут нашелся: он достал из кармана перочинный нож, попробовал лезвие его на ногте большого пальца.
– Тащи сюда картошку, я помогу почистить. У такой привлекательной стряпухи согласен всю жизнь в помощниках быть, лишь бы она мне по ночам улыбалась… Хотя бы вот так, как сейчас.
Еще более покрасневшая от удовольствия Куприяновна с притворной сокрушенностью покачала головой:
– Жидковатый ты собой, жалкий мой! Стать у тебя жидкая по мне… Кой-когда ночушкой я, может, и улыбнулась бы тебе, да ты все равно не разглядишь, не увидишь…
Приезжий удобно устроился на дубовом чурбаке, прищурил глаза, глядя на смеющуюся стряпуху.
– Я по ночам вижу, как филин.
– Да не потому не увидишь, что не разглядишь, а потому, что вострые твои глазыньки слезами нальются…
– Вот ты, оказывается, какая штука, – негромко рассмеялся приезжий. – Гляди, толстуха, как бы ты первая слезой не умылась! Я только днем добрый, а по ночам таким толстым пощады не даю. Хоть не проси и не плачься!