Фельдмаршал Борис Шереметев
Шрифт:
— Простите, Борис Петрович, за беспокойство… Вот тут подписать надо…
Сам и перо обмакивал для фельдмаршала, и почти вкладывал его в ослабевшую руку. И точно указывал, где надо писать:
— Вот тут, ваше сиятельство… Нет-нет, ниже.
Ни слова не говоря, подписывал Борис Петрович, даже не взглядывая, отбрасывал перо.
— Вот и прекрасно, — бормотал Савелов, пятясь к двери. — А то ить дела-то не ждут.
Через неделю, немного отойдя, принялся наконец за дела Борис Петрович, а приспело время, сам сел за письмо. Писал царю, вновь
Фельдмаршал не писал в письме, какую «отраду» он ждет от царя, но решил уж твердо отпроситься в отставку. Знал, напиши сейчас об этом в письме, получит категорический отказ.
«Вот приеду, предстану перед ним со своим горем, — надеялся Борис Петрович, — никуда не денется. Отпустит. В конце концов, не на мне же свет клином сошелся. Вон у него есть еще фельдмаршал, не в пример меня резвее. Отпустит».
Письмо писалось в средине ноября, ответ от царя пришел в начале декабря. Государь смиловался и разрешил фельдмаршалу прибыть в Петербург, дабы отчитаться за украинскую армию, об «отраде» не было в письме ни слова.
Сборы к отъезду не то чтобы отвлекли Шереметева от печальных дум, но хоть заставили его как-то действовать, что-то делать.
Выезжать предстояло всем домом, для чего требовалось не менее трех десятков саней, из них половина каптан утепленных. Анна Петровна оказалась женщиной весьма плодовитой, только что осчастливила фельдмаршала дочкой.
Сыну Петруше едва исполнилось полтора года, и вот, пожалуйста, дочь вам. Поскольку Шереметев был искренним приверженцем и даже, как сам писал, «рабом» самодержца, то сыну дал имя государя. А когда родилась дочь, тут и думать было нечего — стала Натальей, тезкой царевны, сестры Петра.
Как обычно, Шереметев сам проверял все сани, сбрую. Мало того, являлся в кузницу, наблюдал за перековкой лошадей, отбрасывал подковы, казавшиеся ему слишком гладкими, не цепкими.
Путь предстоял неблизкий, тут все надо предусмотреть, уже не говоря о продуктах — хлеб, соль, мука, крупы разные, рыба вяленая, копченая, окорока, икра, капуста квашеная, мед, овес для коней и даже три воза с сухими дровами, чтоб на дневке не надо было искать, суетиться, пилить, рубить сырняк.
Перед отъездом побывал Борис Петрович на могиле сына. Зашел к игумну, попросил:
— Отец святой, оставь мне место подле сына. Здесь хочу упокоиться.
— Что ты, Христос с тобой, Борис Петрович. Оставим. Мог бы и не говорить. Живи, пока Бог велит.
Выехали по морозцу, далеко растянулся фельдмаршальский обоз, сопровождала его рота драгун под командой ротмистра Иванчука — охрана, положенная по званию путешествующему.
Опасались за детей: не заболели бы. Но дети до Москвы дорогу перенесли хорошо.
До Брянска хоть сидел, выходил иногда размяться. А после Брянска пришлось уложить его прямо в каптане. Лицо у графа распухло, отекло.
Ночью, глотая очередное зелье, изготовленное лекарем, говорил ему:
— Помру ежели, везите назад в Киев. К Мише.
— Что вы, что вы, Борис Петрович, рано вам помирать, — утешал лекарь. — Это вам дорога не в дугу пошла. Приедем в Москву, в ваш дом, — поправитесь.
Хотя в душе весьма сомневался лечец в исходе болезни: «отбегался граф», но должность повелевала лукавить.
В дом московский фельдмаршала внесли на руках денщики. Путешествие закончилось, жизнь графа едва теплилась. Ни о каком Петербурге и речи идти не могло. Выжить бы.
Глава восьмая
ПОД СЛЕДСТВИЕМ
Однако выкарабкался Борис Петрович. Правда, выздоравливал медленно, оно и понятно, немолодой уж. Сначала тихонько стал ходить по спаленке, потом выходить в другие комнаты. Навестил детскую, где играл Петруша. Потрепал ласково кудрявую русую головенку, чем напугал сынишку. Он вместо радости заплакал. Нянька подхватила его на руки, стала утешать:
— Ну, будет, будет, дорогой. Это ж ваш батюшка, чего ж пужаться-то?
Испуг сынишки несколько огорчил фельдмаршала. «Эким я пугалом стал, надо бы хоть побриться».
Зато дочка порадовала. Отцов палец, видимо, за соску приняла, ухватилась за него, в рот потянула.
— Ишь ты, шустрая, — улыбнулся Борис Петрович.
Девочка засучила ножками, заугукала.
— Признала отца, поди, — молвила льстиво кормилица.
Граф не стал возражать няньке, хотя понимал, что признавать дочке нечего, виделся он с ней, в сущности, впервые после крещения.
Все равно потеплело на душе у старика. Идя к конюшне, думал умиротворенно: «Вот для них жить надо, поставить на ноги. Выйду в отставку, займусь с Петей. Это не дело. Видно, Всевышний не захотел сиротить таких крошек, не позволил помереть мне. В отставку, в отставку».
Бальзамом на сердце была для фельдмаршала конюшня. Ходил от стойла к стойлу, с наслаждением вдыхая знакомые родные запахи. И невольно слезы наворачивались на глаза. Оглаживал крутые шеи любимцев, заглядывал в умные лошадиные глаза, бормотал растроганно:
— Ах ты, разлюбезная моя… Ну что смотришь? Что молвить хочешь? Ах ты, Карька!.. Ах ты, Чубарик!.. Буланушка…
И, как всегда, дивил фельдмаршал конюхов своей памятливостью на лошадей. Всех помнил поименно, узнавал сразу, некоторых даже, в морду не глядя, с хвоста определял по масти.
Больше часа ходил по конюшне. Оттуда отправился в трапезную. Обедал с женой. Та искренне радовалась выздоровлению мужа.
Через неделю велел баню топить. Отправился туда с денщиком Гаврилой: «Хворь выгонять!»