Феномен ГУЛАГа. Интерпретации, сравнения, исторический контекст
Шрифт:
В этой книге, как представляется, присутствует весь спектр мнений о модерности ГУЛАГа. У. Белл, например, подчеркивает прагматичную адаптацию ГУЛАГа к экономике военного времени после 1941 года; в своей диссертации он определяет его как разновидность неотрадиционализма, обосновывая это большим разрывом между централизованным планированием и фактическим состоянием дел на местах в ГУЛАГе [Bell 2011: 114–125]. На другом полюсе спектра Байрау, оперируя понятиями тоталитарных институтов и абсолютной власти, неявно подчеркивает нелиберальную модерность ГУЛАГа, хотя для того, чтобы объяснить неизбежное несоответствие намерений их реализации, ему требуется ввести понятие «потайной жизни» в лагерях. Алексопулос, описывая систематизированный режим крайней физической эксплуатации в масштабах ГУЛАГа, безусловно, вносит свой вклад в наше понимание модерности ГУЛАГа, так как в столь широком масштабе это может быть осуществлено только государственной властью, администрациями лагерей и медицинским персоналом, пусть даже большая часть труда выполнялась с помощью самых примитивных орудий.
Я бы предложил внимательному читателю этих глав постараться разбить спорную проблему модерности на более
Возможно, самая большая проблема, порождаемая новым сопоставлением Гулага и не-Гулага в советской системе, проблема, требующая более углубленных компаративных исследований, – это отношения между «свободным» и гулаговским трудом. Многие главы этой книги содержат материал, подтверждающий недавний вывод А. Баренберга: «прямое разграничение вольнонаемных работников и заключенных, с которым часто можно столкнуться в архивных документах и мемуарах, а также в большей части историографии ГУЛАГа, не в состоянии показать социальную сложность лагерных комплексов и окружающих их сообществ» [Barenberg 2014: 9]. Например, Хлевнюк говорит о пограничном пространстве между Гулагом и не-Гулагом, состоящем из десятков миллионов людей, которых он называет полусвободными. Под «свободным» в данном контексте подразумевается, конечно, «не заключенный». Однако понимание того, что едва ли можно считать какой-либо труд в сталинский период по-настоящему свободным, то есть никак не связанным напрямую с принуждением, не ново в историографии не-Гулага. Вся колхозная система, возникшая в результате коллективизации сельского хозяйства, осуществленной в тот же исторический момент, когда был создан ГУЛАГ, может рассматриваться как форма подневольного труда для сельского населения. Эта тема также предоставляет обширное поле для сопоставлений. Не только авторы новой волны науки о ГУЛАГе (в том числе Хлевнюк, Белл и Сиддики в этой книге), но и историки-экономисты, исследующие другие времена и контексты, ставят под сомнение резкую дихотомию между вольным и подневольным трудом [8] .
8
Среди них выделяется провокационная работа [Stanziani 2008], а также [Stanziani 2014] и новое исследование Уилларда Сандерленда о широком спектре типов крепостных крестьян и крепостного права в Российской империи: Teh Imperial Emancipations: Abolition and Empire in Tsarist Russia (лекция, прочитанная в рамках семинара по истории России в Джорджтаунском университете, Вашингтон, округ Колумбия, 5 ноября 2015 года).
Наконец, представленный в книге компаративный подход заставляет задуматься о тех бесчисленных сферах жизни, в которых ГУЛАГ переплетался со сталинским режимом, определение и сущность которого сами по себе являются важной проблемой, а также о том, почему ГУЛАГ стал неотъемлемой частью советской системы сталинского периода [9] . Самая подходящая отправная точка – петля обратной связи между политикой и экономикой, или, более конкретно, то, как преследование политических врагов усиливало эксплуатацию подневольного труда, и наоборот. Советские власти привыкли к постоянному, кажущемуся неисчерпаемым потоку рабочей силы ГУЛАГа, хотя сама администрация лагерей порой занижала число заключенных, поставляемое государственной властью. Безусловно, ГУЛАГ, несмотря на его огромные размеры, был во всесоюзном масштабе лишь одной, довольно небольшой частью формирующейся командной экономики. Но важность подневольного труда ГУЛАГа обусловлена положением ГУЛАГа в экономике как высокоприоритетного сектора, управляемого мощной тайной полицией: его использовали для добычи золота и полезных ископаемых, монументальных строек той эпохи и стратегически важных проектов. Кроме того, в командной экономике труд заключенных, предоставляемый по договору тайной полицией, регулярно направлялся на удовлетворение самых разнообразных нужд за пределами ГУЛАГа [10] .
9
Споры о сталинизме слишком многочисленны, чтобы приводить их здесь; моя точка зрения на связанные с ним теоретические проблемы изложена в [Дэвид-Фокс 2014: 176–195].
10
См. [Gregory, Lazarev 2003], о чиновниках, грубо недооценивающих число заключенных [Gregory 2003: 4]. О «гулагизации» советской экономики см. [Бердинских 2014], а также его готовящуюся к изданию историю ГУЛАГа в одном томе.
Суть в том, что в сталинский период советская система была неразрывно связана с ГУЛАГом. Немалую роль в этом сыграло отношение сталинского руководства и советских властей: они оказались в плену иллюзий, полагая, что принудительный труд обходится практически без затрат или, что, возможно, более точно, в течение десятилетий они вели себя так, будто производимые затраты оправдывают себя [11] . Кроме того, на условия и рост населения ГУЛАГа непосредственно влияли циклы революционных атак, или репрессий, чередующихся с периодами упадка, когда режим колебался от кризиса к кризису, начиная с неожиданных последствий коллективизации около 1930 года [12] .
11
О собственном взгляде Сталина на политических и экономических врагов как «составной части риторики и мировоззрения режима» см. [Kotkin 2014: 530, 658, 676]. С течением времени, когда стало ясно, что ГУЛАГу требуется материал и побудительные стимулы помимо принуждения, граница между подневольным и вольным трудом стала еще более размытой. Об этом см. [Gregory 2003: 6].
12
О кризисах 1930-х годов и их неожиданных последствиях см. [Shearer 2013: 105–122].
При сталинском режиме дефицит «поставки» заключенных, поставляемых посредством арестов и породивших их кампаний, возникал редко. Значит ли это, что политическое насилие сталинского периода, первоначально создавшее предложение рабского труда ГУЛАГа и наделившее НКВД собственной экономической империей, в конечном счете стимулировало спрос на аресты, жестоко имитируя законы рынка? Здесь причинно-следственные связи и уровни преднамеренности остаются открытыми для дополнительных исследований и интерпретаций. Но еще важнее то, что существовала политико-экономическая взаимосвязь, в которой политическое насилие и подневольный труд были двумя сторонами сталинской медали. Результатом стала система лагерей, которая превзошла все предшествующие. Ее следует считать составной частью советской системы, которая выкристаллизовалась при Сталине, и поэтому рассматривать как немаловажную особенность построения советского социализма, этого некапиталистического пути к модерности.
Однако очень важно, рассматриваем ли мы модерность ГУЛАГа просто с точки зрения особенностей, общих как для советских, так и для прочих модерных явлений, или же пытаемся представить конкретную, альтернативную советскую модерность со своими собственными чертами, узнаваемо модерными и в то же время являющимися частью русско-советской исторической траектории [13] . Мы можем только надеяться, что эта книга послужит стимулом к разрешению подобных теоретических проблем, поскольку компаративная история ГУЛАГа находится пока на начальной стадии. Кроме того, компаративная программа дополняется вопросами, наиболее четко поднятыми в этой книге Айданом Фортом и касающимися исследовательской программы, также находящейся в зачаточном состоянии: в какой степени страны, организовавшие лагеря и принудительный труд, извлекают уроки из опыта и практики друг друга? Любой ответ на этот вопрос требует перехода от сопоставительных исследований к транснациональным.
13
О моем понимании «общей» современности против «альтернативной» см. [David-Fox 2015: сh. 1–2].
Л. Д. Троцкий, как известно, знал о британских концентрационных лагерях в Южной Африке из газетных материалов, освещавших Англо-бурскую войну. Первые упоминания о концентрационных лагерях в России, как показал П. Холквист, связаны с тем вниманием, которое российские военнослужащие и российская пресса обращали на британский прецедент. К 1920 году, когда ЧК и военным комиссариатам было поручено создать концентрационные лагеря для побежденных белых офицеров и казаков на Дону, советские власти уже приступили к классовому анализу подозрительного населения и «значительно расширили использование таких лагерей» [Holquist 2002: 201; 2003: 635–636]. Подобные прямые связи, однако, представляют собой лишь крошечные частицы огромного явления. Как предполагает Клаус Мюльхан, рассматривая «темную сторону глобализации»,
глобальное распространение институтов массового интернирования показывает, как за относительно короткий промежуток времени эти институты и их основные концепции пересекали границы и присваивались другими странами, в то время как мировые правящие элиты искали мощные стратегии, чтобы положить конец оппозиции и сопротивлению их проектам расширения и консолидации.
Он продолжает:
Одновременное появление современных институтов массового заключения в Латинской Америке, Африке, России, Японии и Китае было не столько запоздалым копированием европейской модели, сколько синхронным присвоением глобально циркулирующей идеи [M"uhlhahn 2009].
В то же время присвоение практик и моделей всегда включает интерпретацию, одомашнивание и, как правило, адаптацию, поскольку эти практики реализуются в другом контексте. Любая межнациональная проблематика в исследованиях ГУЛАГа касается не только прецедентов, которые повлияли на российский и советский опыт в эпоху войн и революций. Она включает также проблемы экспорта уже сформированной модели ГУЛАГа в такие страны, как Китай, Северная Корея и государства Восточной Европы, – страны, где велико было влияние советских консультантов, коммунистов, побывавших в Советском Союзе, и модели сталинского СССР в целом.