Феномен ГУЛАГа. Интерпретации, сравнения, исторический контекст
Шрифт:
И межнациональная, и компаративная история ГУЛАГа находится пока в зачаточном состоянии. Понимая, сколько работы еще предстоит проделать, рассмотрим более подробно отдельные главы, составляющие эту книгу.
Олег Хлевнюк открывает сборник наиболее масштабным сопоставлением: в его главе представлено широкое, полное переосмысление отношений между Гулагом и советской системой как таковой, «Гулаг и не-Гулаг как единое целое». Масштаб темы таков, что Хлевнюк вынужден разделить свое исследование на четыре обозримых направления анализа: границы Гулага; каналы его взаимодействия с внешним миром; его роль в качестве модели для не-Гулага; его место в многослойном, иерархическом советском обществе. Среди основных выводов Хлевнюка можно отметить следующие: границы состояли из большой пограничной зоны полусвободной рабочей силы; каналы связи были надежными, поскольку десятки миллионов перемещались между Гулагом и не-Гулагом; Гулаг как модель породил более широкую стратегию внутренней колонизации на советской периферии, поскольку особая субкультура Гулага распространялась на окружающий мир через большие скопления бывших заключенных. Но самые далеко идущие выводы Хлевнюка связаны с последним направлением анализа, социально-политической иерархией Гулага. Автор полагает, что способы, которыми Гулаг порождал различные слои жертв, выгодоприобретателей и «прокуроров» партийного государства
Важное исследование Гольфо Алексопулос о смертности, нормировании и политике здравоохранения в лагерях ставит не менее серьезные вопросы, чем работа Хлевнюка. Автор утверждает, что мрачный, но остроумный каламбур Солженицына «истребительно-трудовые лагеря» вместо официального термина «исправительно-трудовые лагеря» послужил совершенно точным определением лагерного режима, разрушительного по замыслу. Публикуя новые материалы о постепенных изменениях списка заболеваний в документах Санитарного отдела ГУЛАГа, Алексопулос описывает ступенчатую, эволюционирующую систему, в рамках которой более слабые заключенные с пониженной трудоспособностью получали меньше калорий. Класс заключенных, стоявших на нижней части лестницы, так называемых доходяг, регулярно освобождали из лагерей перед смертью, в связи с чем Алексопулос подробно анализирует показатели смертности в ГУЛАГе и процент заключенных, выпущенных в качестве неизлечимых. Алексопулос описывает режим медико-политической эксплуатации (в том смысле, что врачи ГУЛАГа подчинялись административным и лагерным властям), жестокость которого усиливалась на протяжении сталинского периода и достигла пика после войны, в последние годы жизни Сталина, когда ГУЛАГ был расширен до максимальных размеров. При этом сама структура оставалась стабильной и была заложена еще при рождении ГУЛАГа, в самом начале сталинского периода.
Из многочисленных вопросов для дальнейшего обсуждения и исследования, которые вытекают из главы Алексопулос, я упомяну только два. Во-первых, систематическое уничтожение, которое Алексопулос считает неотъемлемой частью системы, побуждает нас пересмотреть идею «перековки», которая легла в основу официальной идеологии исправительного (а не истребительного) труда. Превращению этой идеи в официально-ортодоксальную точку зрения в немалой степени способствовал М. Горький, архитектор сталинизма в культуре, после того как посетил Соловки в 1929 году [14] . Алексопулос не указывает напрямую, как ее выводы должны влиять на наше понимание идеологии перевоспитания, связанной с ГУЛАГом [15] . Баренберг в своей книге приводит пример циничного отношения начальника лагеря к этой идеологии. Он ссылается на воспоминания сценариста, посетившего Воркутлаг в 1946 году и встреченного начальником лагеря Мальцевым: «Значит, писать будете? – Пауза. – Про перековку? <…> Я в ответ помычал что-то невразумительно отрицательное… – Это правильно. – Генерал посопел и прибавил размеренно: – Здесь лагерь. И наша задача – медленное убийство людей» [16] . «Если Мальцев действительно это сказал, – заключает Баренберг, – это была удивительно точная оценка лагеря, хотя разрушение человеческой жизни едва ли можно было назвать “медленным”» [Barenberg 2014: 61]. Однако, даже если Мальцев произнес эти слова, вряд ли это означает, что идеологическое обоснование ГУЛАГа не имело значения, несмотря на растущее вопиющее несоответствие между распространявшейся идеологией и распространявшейся практикой. Это скорее означает, что мы должны переосмыслить их соотношение и пропасть между ними [17] .
14
См. [Tolczyk 1999; David-Fox 2012: ch. 4].
15
См. важное исследование на эту тему [Barnes 2011].
16
Речь идет о Л. Аграновиче, авторе сценария фильма «68 параллель», который так и не был снят. См. [Агранович 2003]. – Примеч. пер.
17
Об этом см.: Viola L. Teh Aesthetic of Stalinist Planning and the World of the Special Villages // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2003. Vol. 4. № 1. P. 101–128.
И второе: Алексопулос вскользь упоминает, что политика распределения продовольствия в не-ГУЛАГе стала особенно острой во время беспрецедентного кризиса, порожденного Второй мировой войной на Восточном фронте. В те годы советские административные решения о поставках продовольствия становились вопросом жизни и смерти для людей, не являвшихся заключенными. Тем не менее в недавно изданной содержательной книге о продовольственной политике в советском тылу ГУЛАГ упоминается редко. И это очередное поле для новых сопоставительных исследований [18] .
18
См. [Filtzer 2015: 307–308].
Дан Хили также обращается к малоизученной теме медицины ГУЛАГа, но его глава посвящена в первую очередь влиятельной медицинской инфраструктуре лагеря, в частности крупномасштабному Санитарному отделу ГУЛАГа, в котором работало значительное число заключенных врачей, медсестер и других медицинских работников. Объясняя и обосновывая, Хили применяет введенное М. Фуко понятие биополитики к эпохе сталинизма. Несмотря на явно нелиберальный, некапиталистический и даже нерациональный характер пенитенциарно-экономического режима ГУЛАГа, Хили утверждает, что с помощью концепции биополитики возможно объяснить, по какому принципу медицинская служба ГУЛАГа распределяла продовольствие, жилье, одежду, оказывала санитарную и врачебную помощь: по принципу оптимальной пригодности населения лагеря к производительному труду. Хотя главы Алексопулос и Хили, безусловно, частично пересекаются – первая признает различия в режимах лагерей, притом что второй подчеркивает высокий уровень смертности и жестокую эксплуатацию слабых и нетрудоспособных заключенных, – невозможно не заметить разницы в их подходах. Алексопулос считает, что Солженицын в целом прав насчет разрушительной природы лагерей, но Хили не разделяет презрения Солженицына к медицине ГУЛАГа, описывая большое число групп для ослабленных заключенных и реабилитационных групп, а также отдельные лагеря для инвалидов. Возможно, это расхождение будет стимулировать будущие исследования, которые прольют свет на поднятые вопросы.
За этими разногласиями скрывается, по сути, одна достаточно фундаментальная проблема: если ГУЛАГ основывался на эксплуатации труда заключенных, разве он не был бы заинтересован хотя бы в поддержании здоровья зэка? Алексопулос подчеркивает, что «мясорубка» ГУЛАГа обращалась с людьми как с сырьем, из которого можно было выжимать все ресурсы, отчасти потому, что его запасы были неиссякаемы. Напротив, Хили, указывая, что заключенные со слабым здоровьем и инвалиды почти всегда так или иначе были вовлечены в производство, неявно подчеркивает, что «биополитика» ГУЛАГа была все же ориентирована на их использование, а не на уничтожение как таковое. Таким образом, «усиленное питание истощенных» и медицинская помощь слабым и инвалидам, пусть в весьма ограниченной степени, все же имели место, но усиленные пайки с целью оздоровления были циничным образом предназначены для «работников-заключенных, которых можно было вернуть в строй, и, по возможности, на профилактической основе, чтобы избежать длительного периода восстановления». Хили показывает приоритет производства в ГУЛАГе и жестокость по отношению к инвалидам как еще более жесткий, преступный вариант «бездушной официальной политики по отношению к инвалидам в гражданском советском обществе. Таким образом, он делает вывод, что «советская гражданская биополитика и ее ГУЛАГовская версия стали походить друг на друга».
В главе Асифа Сиддики подробно исследуются шарашки – феномен общеизвестный, но малоизученный. Сиддики привлекает наше внимание к интеллигенции и другим относительно привилегированным слоям заключенных и, исследуя положение ученых и специалистов-прикладников, часто работавших над проектами военного назначения, акцентирует его на роли интеллектуального труда в целом в ГУЛАГе. Эта роль стала заметной уже в 1920-х годах на Соловках, которые известны как место заключения многочисленных интеллектуалов и священников; эта среда не ограничивалась представителями точных наук, инженерами и техническими специалистами. Но в ходе событий начала сталинского периода и существования ГУЛАГа сформировалась практика мобилизации заключенных ученых и специалистов для выполнения высокоскоростных, высокоприоритетных прикладных проектов. В 1930 году, в год показательного процесса по делу Промпартии, советский инженерный корпус был в большей степени уничтожен. Эта атака совпала с более широкой кампанией разгона «буржуазных специалистов». В самом деле, в эпоху принудительной индустриализации вся система академических и научных учреждений была на осадном положении, поскольку происходила ее переориентация на прикладные государственные проекты и одновременно ее разрушение путем социально-политической атаки на «врагов». Возникший в период НЭПа призрак независимо мыслящей, состоящей из специалистов «технократии», столь памятно описанный Л. Грэхэмом, был уничтожен; вместо него сформировалась безоглядная, недальновидная технократия сталинского образца, ставившая перед собой цель кардинально трансформировать природу. Шарашки были одним из отражений и побочным продуктом этого рокового сдвига [Graham 1996].
Одним из ключевых выводов Сиддики является то, что пики раcпространения или возрождения шарашек приходились на моменты интенсивных «чисток» среди интеллигенции в сталинский период: начало 1930-х годов, время Большого террора, и конец 1940-х годов. Сиддики показывает, что в начале 1930-х годов система использования тайной полицией ученых и специалистов-заключенных породила конфликты с управлением промышленным производством, а период относительного спокойствия после 1931 года привел к временному расформированию шарашек. Вторая и третья волна принудительного возобновления пришлись на конец 1930-х и конец 1940-х годов. Тот факт, что ученые-узники работали в лагерной научной системе вместе с вольными специалистами, только подчеркивает актуальность обсуждения размытых границ между тюремным и свободным трудом. Но самые далеко идущие выводы Сиддики связаны с тем, как феномен шарашек «отбрасывает длинную тень на советскую экономику» еще долгие годы после его исчезновения. Поколение научно-технической элиты времен холодной войны было «выпускниками» ГУЛАГа и играло важнейшую роль в исследованиях и разработках советского военно-промышленного комплекса. Вместе с ними передалось то, что Сиддики называет особым организационным менталитетом:
То, что они принимали, временами с энтузиазмом, некоторые черты организационной культуры советской научной и инженерной системы – чрезвычайную секретность, строгую иерархию, практику принуждения, жесткое протоколирование и ответственность, – во многом обязано их общему опыту с аналогичными особенностями, характерными для системы шарашек.
Глава Уилсона Белла вносит вклад в изучение ГУЛАГа во время войны [19] . То, что работа посвящена Западной Сибири, выявляет региональный аспект массовой мобилизации принудительного труда для самой тотальной из тотальных войн. Но глава Белла также непосредственно связана с научными дискуссиями о функции ГУЛАГа – о том, как мы должны понимать многочисленные функции сети лагерей и колоний и оценивать самую ее сущность с течением времени. Действительно, именно эта обманчиво простая проблема лежит в основе многих недавних научных исследований. Белл не преуменьшает карательную, политическую и репрессивную роль системы лагерей, которая наказывала и, говоря советским языком, изолировала широкий круг преступных, этнических и политических категорий людей. Например, он отмечает, что, хотя многие узники освобождались для участия в боевых действиях, отношение к политзаключенным было более суровым, на них возможность освобождения не распространялась. Но в целом Белл подчеркивает именно экономическую функцию, поскольку сибирский ГУЛАГ сразу же после нацистского вторжения перешел на выпуск продукции для военных нужд. В то же время автор приходит к выводу, что гулаговский труд, предельно непроизводительный, в первую очередь из-за тяжелых условий и высокой смертности, все же занимал периферийное место в региональной тыловой экономике.
19
Из более ранних исследований см. [Bacon 1994]. Из недавних работ см. [Mochulsky 2013: 83].
Белл прекрасно понимает, что экономические, карательные и идеологические функции ГУЛАГа, «конечно же, не являются взаимоисключающими». Однако, хотя экономические факторы, безусловно, заметны и доступны для анализа, легко упустить из виду, насколько тесно экономические задачи были переплетены с основными идеологическими задачами государственного социализма. Нужно добавить, что с ГУЛАГом было связано множество экономических задач, в том числе достаточно утопических. Они варьировались от мечтаний о внутренней колонизации обширных участков периферии, актуальных и даже решающих в то время, когда ГУЛАГ только начинал формироваться, до непосредственного кризиса производства военного времени, который описывает Белл. Поскольку экономические мотивы были множественными, их трудно полностью отделить от других функций ГУЛАГа. Взаимосвязь множества функций, в противовес их аналитическому разделению, заслуживает дальнейшего изучения в спорах о природе ГУЛАГа.