Феномен ГУЛАГа. Интерпретации, сравнения, исторический контекст
Шрифт:
Глава Белла также содержит примечательный сопоставительный аспект. Белл утверждает, что ГУЛАГ, «кажется, был менее важен для вопросов государственной власти и контроля, чем другие системы лагерей в военное время»; он задается вопросом, вписывается ли ГУЛАГ в популярную ныне концепцию Дж. Агамбена, определяющего концентрационные лагеря как внеправовое «чрезвычайное положение», созданное под предлогом войны или чрезвычайной ситуации. Как отмечает Белл, концепция Агамбена в большой степени вытекает из работ К. Шмитта, впоследствии «коронованного юриста Третьего рейха», теории которого часто и странным образом внеисторичны и не могут рассматриваться как обусловленные своим политико-идеологическим контекстом. Здесь стоит задуматься над тем, что большевизм и сталинизм уже были вовлечены в некую эрзац-войну – классовую борьбу, или мобилизацию против политических и социальных врагов, напоминающую военные действия. Масштаб Большого террора в мирное время, хотя и в ожидании войны, также необычен в сравнительной перспективе. Рассмотрение более общего соотношения между периодом войны и сталинским режимом в целом достаточно показательно.
Сталинский режим
Исследование Эмилии Кустовой о спецпоселенцах из Литвы и Западной Украины обращает наше внимание на этническое измерение советских репрессий. Глава основана на серии интервью, проведенных в Иркутске, устная история в ней призвана восстановить голоса и воссоздать живой опыт бывших спецпоселенцев. Большинство опрошенных родились в 1930-х годах и были депортированы в спецпоселения после Второй мировой войны, когда они были детьми или подростками. Многие из них впервые говорили о своей ссылке, и им не хватало больших коллективных нарративов, в которые можно было бы встроить свои истории. В большинстве своем эти спецпоселенцы не были частью крестьянского ГУЛАГа эпохи коллективизации, описанного Виолой. Они были другой национальности, и к тому же чужаками в этом регионе, но чувствовали, что окружающие местные жители не-ГУЛАГа «жили лишь немногим лучше, чем поселенцы». Эти ссыльные имели возможность интегрироваться в советское общество и преодолеть свою изоляцию.
Превращение послевоенных спецпоселений в средство советизации фактически и составляет малоизученную центральную тему главы. В первую очередь здесь идет речь о «механизмах и границах интеграции жертв послевоенной депортации в советское общество». В главе рассматриваются условия особых поселений, особенности труда ссыльных, их национальное самосознание и, не в последнюю очередь, их долгие, тяжелые попытки улучшить условия своего существования; все это открывает целую область в истории советской повседневной жизни. Читая работу Кустовой, мы увидим и подвижность границы между спецпоселенцами и советскими гражданами, то есть между ссыльными и местными жителями, между ГУЛАГом и не-ГУЛАГом, и в то же время доказательства того, что изоляционная и дискриминационная логика репрессий сохранялась даже в конце 1980-х годов, через много лет после ликвидации спецпоселений. Таким образом, одна из отличительных черт работы Кустовой состоит в том, что она предлагает нам заглянуть далеко за пределы ГУЛАГа в узком смысле слова.
«Тезисы» Аглаи Глебовой о визуальной истории и ГУЛАГе приводят нас в первую очередь в мир репрезентаций, и ее работа, таким образом, стоит особняком среди других глав. Но включение ее оказалось необходимым, как выяснилось в ходе поисков изображений ГУЛАГа для этой книги. Как говорит Глебова в первом же абзаце: «У нас нет фотографий ГУЛАГа как зверства». В своем эссе Глебова объясняет почему. «Архивная революция», случившаяся после 1991 года, сделала доступными многочисленные визуальные материалы о ГУЛАГе, но вездесущность советского идеологического и культурного режима гарантировала, что ни на одной из фотографий не была изображена гибель людей, и все они были в некоторой степени постановочными. Эссе Глебовой, однако, показывает, что и существующие визуальные материалы не стоит списывать со счетов, если использовать их должным образом. Во-первых, она рассматривает их как средство для анализа определенного способа визуализации, который не просто наложил отпечаток на весь соцреализм, но и являлся продолжением давней имперской традиции «управления визуальностью». Так, по словам Глебовой, российские модели и экспозиции на Четвертом международном пенитенциарном конгрессе в 1890 году уже предвосхитили визуальные образы, впоследствии использованные советской пропагандой. Как утверждает Глебова, визуальность, возникшая в сталинское время, была производным и от соцреализма, и от модернизма и поэтому находила отражение как в «малой зоне», так и в «большой зоне» (ГУЛАГ и не-ГУЛАГ). Во-вторых, Глебова отмечает, что два типа визуальных источников, наиболее часто приводимых в постсоветских публикациях о ГУЛАГе, – фотографии из личных дел заключенных и материалы пропагандистской вакханалии вокруг Беломорканала – лишь капля в море доступных в наше время визуальных материалов. Даже постановочные, «лакированные» и отфильтрованные фотографии, по ее словам, неуправляемы, открыты для контекстуализации и осмысления «на наше усмотрение». Для этой книги Глебова отобрала фотографии, тематически связанные с текстами других глав. Их смысл раскрывается в сочетании с текстом, и таким образом происходит та контекстуализация, к которой призывает Глебова. Они становятся полезным, пусть и изначально недостаточным видом исторического источника.
Компаративный раздел книги начинается с исследования Дэниэла Бира о царском институте ссылки; в этой работе не проводятся прямые сравнения с ГУЛАГом, однако она позволяет нам рассмотреть существенную преемственность между царской и советской пенитенциарной практикой. Сделав центральной темой работы этапирование ссыльных в Сибирь, Бир обращает внимание читателя на пространственный фактор в истории пенитенциарной практики в России и, соответственно, в Советском Союзе и Российской Федерации. Историческая география, в частности проект «Картографирование ГУЛАГа», продемонстрировала то, что Пэллот называет поразительной «пространственной преемственностью» в топографии лишения свободы, особенно начиная с 1930-х годов и до наших дней [20] . Бир возвращает нас в более далекое прошлое. Его внимание к этапированию как составной части института ссылки в царской России наглядно демонстрирует, что преодоление большого пространства – насильственная мобильность, или принудительное движение – было само по себе глубоко укоренившимся компонентом российской уголовной практики. И это продолжалось, несмотря на то что в царскую эпоху, как показывает Бир, государство не считало этапирование как таковое наказанием, рассматривая его просто как предварительное перемещение в места ссылки и каторги.
20
Cм. [Pallot 2015: 80–105]. Карты доступны на электронном ресурсе Mapping the Gulag. URL:(дата обращения: 15.10.2019).
Жестокие и беспощадные «шествия беды» – этапы, которые никакие технократические реформы так и не смогли изменить к лучшему со времен М. М. Сперанского, явно показывают, таким образом, принуждение к перемещению, которое практиковалось также в советскую (и постсоветскую) эпоху. Но в ходе своих рассуждений Бир отмечает и другие ключевые моменты в преемственности между пенитенциарной системой царских времен и ГУЛАГа. Например, он указывает на использование заключенных в местах, требующих рабочей силы, начиная с Петра Великого, на лишение свободы как средство дальнейшей колонизации Сибири, начиная с екатерининских времен, и на «исправление» в качестве официального оправдания пенитенциарной системы, начиная с Великих реформ.
Бир также затрагивает показательный и важный как в российском, так и советском контексте вопрос о различных и частично пересекающихся способах наказания (которые он называет применительно к царскому институту ссылки государственными, экономическими, колониальными и дисциплинарными).
В конечном счете Бир весьма ярко описывает то, что хорошо знакомо любому советскому специалисту: зияющую пропасть между намерениями государства и неожиданными последствиями, постоянно растущими из-за нехватки ресурсов и непосредственно ведущими к болезням и перенаселению, к появлению коррумпированных и корыстных местных чиновников, к неформальным отношениям, которые практикуются наряду с официальными. В конце главы Бир рассуждает о том, как география – большие расстояния, достаточная удаленность для возможности применения любой системы наказания, условия окружающей среды, нередко экстремальные, и отсутствие инфраструктуры – оказала определяющее влияние на пенитенциарные системы, возникшие при царизме и в более поздние периоды.
В главе «Британский архипелаг лагерей» Айдан Форт прослеживает генеалогию концлагеря в британском колониальном контексте. На материале истории Британской империи сюжет перемещается от работных домов для бедных в имперской метрополии, послуживших шаблоном для будущих лагерей, в Британскую Индию как «главную лагерную арену» в XIX веке. Племенные лагеря для преступников, возникшие в результате чрезвычайных ситуаций, вызванных в 1890-е годы голодом и чумой, в свою очередь, послужили образцом для мест заключения, которые впервые назовут концентрационными лагерями во время Англо-бурской войны. Из этой генеалогии вытекает несколько важных следствий. Во-первых, существовало живое взаимодействие между метрополией и колониальной периферией, между работными домами в центре и лагерями на периферии, между классовым и расовым дискурсами. Это может предоставить аналогию, mutatis mutandis, для дальнейшего изучения взаимодействия между советским центром и периферией, между ГУЛАГом и не-ГУЛАГом. Во-вторых, не только Британия, но и другие колониальные державы «почерпнули многие культурные, материальные и политические предпосылки принудительного лагеря» в долгом XIX веке. Примечательно, что во время Наполеоновских войн армейские лагеря в некоторых организационных аспектах послужили моделью концентрационных лагерей для мирных жителей. В-третьих, как и в советском случае, эти культурные предпосылки включали мощные метафоры «чистоты» и «грязи».
Отдаленное, но заметное «фамильное сходство», тянущееся из XIX в XX век, которое демонстрирует Форт, предостерегая при этом от упрощенных сравнений, таким образом, включает не только административные и организационные технологии, но и культурные и идеологические мотивы, которые простирались от центров власти до периферийных точек злоупотребления властью. Лагеря создавались государствами всего политического спектра, но, несмотря на радикально отличающиеся политические идеологии, глубинная культурно-идеологическая логика, лежащая в основе лагерей, кажется очень схожей. В то же время, расширяя положения Белла о «чрезвычайных положениях», Форт поясняет, что британские лагеря были «естественными продуктами чрезвычайных ситуаций», таких как голод, болезни и войны, и были обречены на внеправовое исключение. И таким образом, они подтверждают суждение о современных лагерях как о «чрезвычайных положениях» в том смысле, который неприменим к ГУЛАГу, хотя последнее и спорно, и нетипично. В любом случае, Форт прав, когда призывает к компаративным исследованиям, выходящим за пределы круга «обычных подозреваемых», а также к таким, которые могут изменить представление об «удобных различиях» между либеральными и нелиберальными государствами.