Феномен
Шрифт:
— Т-ты зачем березку срубил, гад? — прошептал, давясь словами, Потапов.
— Тебя не спросил. Тю-ю, чего это с ним? — обратился незнакомец к Насте и одновременно — к молодой женщине, выходившей в эту минуту из кустов с кастрюлькой воды. — Начальство гневается? Начальство решило, что оно в кабинете, а не в лесу.
— Пошлите отсюда, Иван Кузьмич, — потянула Настя оглохшего от обиды Потапова за рукав курточки.
— Так это не дочка с ним?! Нет, Софа, ты посмотри, какую он обезьянку приручил, с какой розовой попой. Ну, «шеу», даешь! С твоим-то семейным положением, «шеу», это как же называется? Нет, Софа, ты посмотри на этого директора обувной фабрики, какие он номера откалывает! А я и не знал… Хотя, как говорится, пристально слежу
— А мне нравится, когда мужчина в форме, когда он в порядке, — склонилась Еозле костра черноглазая, в высоких сапогах Софа, подвешивая над огнем кастрюльку на проволоке. — Мне лично по душе, когда у мужчины, пусть ему хоть двести лет, все о’кей по любой части, когда он в аптеку не за валидолом наведывается, а за этим самым… от чего птицы поют. Не так ли, товарищ директор?
— Во-первых, никакой я уже не директор, по крайней мере — сегодня. А во-вторых…
— Ах, не директор?! — воодушевился молодой человек с топориком. — Под зад ногой, стало быть?! Вышибли? Давно пора. Сейчас для вашего брата суровые времена наступили, дозволено щекотать вашего брата… Ты, Софа, только взгляни на этого везунчика: он теперь не директор, его вышибли! За миллионные убытки, которые принесла государству его фабричка, он теперь не отвечает. А думаешь, Софа, куда их таких вышибают? Наверх! Только наверх! Как пробку от шампанского!
Потапов тем временем не слишком вежливо освобождался от Настиных рук, обвивших его с материнским отчаянием. Настина сумка, звякнув бутылками, отделилась от Потапова, упав в мох, туда же рухнули грибы. По ним стали топтаться.
— Держи его, девочка, крепче держи! — приговаривал лысый. — Иначе я выставлю ему зубы. Ведь они у него вставные? Нет, Софа, ты только глянь на этого любимца богов! Из-за него я не стал чемпионом мира!
— Неужели? — притворно пригорюнилась Софа, но, приглядевшись к Потапову, добавила: — Быть того не может, Маркуша! Вы же в разных категориях. Ты, Маркуша, тяжелей килограмм на двадцать. Он что, побил тебя когда-то?
— Не побил, а — убил. Хотел убить.
— Вы… вы… что такое мелете?! — рванулся Потапов к Маркуше, таща за собой Настю, и тут же получил усыпляющий удар в челюсть.
Теперь уже Софа кинулась к Маркуше, повисая на чем и одновременно заслоняя от него поверженных Настю и Потапова, рухнувших в траву синхронно — от одного расчетливого удара Маркуши.
— Ты что, псих?! Соображаешь, что делаешь?! — почему-то зашипела с придыханиями Софа на своего партнера.
— Представляешь, Софа, я у него еще на стекольном ишачил. Лет десять тому назад. Он там парторгом сидел. Так этот тип на сборы меня не пускал, спортивных отцов области против меня восстановил! Хотел карьеру мне поломать, в несознательных я у него числился! А ведь у меня правый прямой в любую щель проникал! Ты ведь знаешь, Софа, уникальный ударец имелся. Он и сейчас — слава богу! А хук какой справа, а крюк — снизу?! И что же — дар напрасный, так, что ли, товарищ директор? Ишачить меня заставляли как рядового необученного, план гнать. По граненым стаканам. А кому они нужны теперь, ваши стаканы? Надеюсь, Софа, ты догадалась, что дело было в ту далекую эпоху, когда граждане нашей планеты еще употребляли спиртные напитки?
Потапов лежал с расквашенным ртом, отвечать ему было нечем. В голове не просто шумело, но как бы скрежетало и одновременно дымилось, заволакивая сознание. Откуда-то из-под челюсти, когда он попытался ею шевельнуть, прямиком в мозг ударила маленькая молния боли! Потапов застонал и медленно стал приподниматься на четвереньки. И тогда Настя, будто всегда только этим и занималась, пружинисто разогнувшись, саданула Маркушу головой в живот — прямиком под ложечку, да так хлестко и сильно, что у лысого дух перехватило, рот открылся, язык вывалился. Удар у Насти получился в запретную область,
Был момент, когда Потапов мог подмять под себя Маркушу, мог даже расправиться с ним безжалостно: после Настиного апперкота Маркуша согнулся складнем; туристский топорик выпал из его рук еще раньше, когда он наносил Потапову зубодробильный правый прямой; а Потапов к этому времени сумел уже разогнуться, не забыв прихватить с земли топорик.
Загорелая, тыквенного отлива лысина боксера на какое-то мгновение мелькнула перед глазами Потапова где-то внизу, на расстоянии вытянутой руки, и рука эта, с влипшим в нее топориком, напружиненная болью, гневом и, казалось, зазвеневшая от негодования, уже было ринулась вниз, на эту наглую и… вот именно беспомощную, жалкую лысину, ринулась, чтобы внезапно отпрянуть, словно парализованная этой беспомощностью, жалкостью, незащищенностью, элементарной доступностью и еще чем-то, трудно объяснимым, что шевельнулось в еще гудевшей от полученного удара голове Потапова — не как мысль, но как некая милость, наславшая Потапову на глаза если и не слезы раскаяния, то беззлобную усмешку над собой, над Маркушей, над всей создавшейся ситуацией и еще над очень многим, что обнимало Потапова в жизни до сих пор.
Эта замшелая, как болотное окошко, детски наивная, но, главное, беспомощная Маркушина лысина все и решила. По крайней мере, Потапов, вспоминая случившееся в лесу, неизменно и благодарно восхищался «феноменом лысинки», именно ее считая своей спасительницей, уведшей тогда Потапова от тюрьмы и от запоздалого раскаяния. Помимо отыскания «глобальной», философской причины, объясняющей нам самих себя или случившееся с нами, — нередко, а то и чаще всего, цепляемся мы за какой-то незначительный, но конкретный факт, за какой-то штрих, царапиной остающийся на мозге, на его памятном устройстве, как на зеркале. И этой царапиной для Потапова навсегда осталась лысинка Маркуши, побудившая к мгновенному раскаянию, предупредившая относительно беды и запустившая в нем механизм, имя которому — совесть.
Нельзя сказать, что в Потапове механизм этот не запускался и прежде. Запускался. От случая к случаю, и чаще — безотчетно. Как бы сам по себе. А в варианте с лысинкой работа этого механизма стала предельно ощутимой и необходимой, как работа приуставшего, потрясенного встречным кулаком сорокапятилетнего сердца.
— Почему вы не приласкали этого жлоба? Ну, не топориком, хотя бы ногой? Он же готовый был!
Потапов попытался открыть рот и едва не закричал от боли. «Неужели челюсть треснула?» Превозмогая боль, заговорил не сразу, языком шевелил осторожно, вкрадчиво.
— Потому и не ударил, что… «готовый». Ты его, Настя, здорово ахнула.
— А я знаю, почему вы драться не стали.
— Почему же?
— Потому что не умеете. И сынок ваш, Сереженька, не умеет драться! Зато кейфовать или там философствовать, вообще — пижонить — тут уж хоть отбавляй. У вас челюсть-то как? Не хрустнула?
— Не з-знаю…
— Сейчас на станции в медпункт зайдем. Надо побои… как это, зарегистрировать, что ли. Справку взять, свидетельство. Я — свидетель! Я этого лысого где хочешь теперь найду. Срок ему дадут за то, что директора фабрики избил. А зубы-то целы?! Ну-ка, откройте рот, если можно.
— Успокойся, Настя. У кого в моем возрасте зубы целы в наш бурный век? Вот видишь — целы. Только шатаются слегка. Пародонтоз, Настя. Болезнь эпохи.
Они уже вышли к насыпи, забрались на тропу и теперь шли к станции. Наслаждаться природой расхотелось. Еще раньше, на выходе из леса, Настя, как могла, обработала Потапову разбитый рот духами, которые держала при себе за неимением постоянного жилья, прижгла, а затем припудрила ссадину на его нижней губе. Там же, на опушке леса, Настя обнаружила в руках Потапова забытый топорик, ласково отобрала, запихав «вещественное доказательство» в свою пижонскую, напоминающую березовое полено сумку-банан.