Феноменологическое познание
Шрифт:
Прояснение ситуации устраняет возникшие затруднения. Прежде всего, надо отметить, что само будущее, даже в ходе простой и несколько внимательной рефлексии, не может мыслиться как некая пустота, которую мы заполняем последовательным продвижением жизни. Будущее неразрывно связано с прошлым, и вышеозначенный парадокс, снимается уже на уровне этой тривиальности, так как "заключая в скобки" имеющееся, мы тем самым оказываем существенное влияние на имеющее быть. И однако переживание будущего в редуцированном со(знании) решительно отличается от переживания прошлого. Это и должны мы выяснить.
Первый и существенный признак отличия заключается в изменении модуса онтологии. В одном случае мы имеем дело с реальными объектами, в другом случае — с идеальными, в смысле еще–не–существующими. Интенция, обращенная в прошлое, организует возможности уже–бывшего; интенция, направленная на будущее, сталкивается с возможностями еще–не–бывшего. Но при всем том обоим типам направленности присуще некое общее качество, идентифицирующее их во всей очевидности их различия. Это — переживание будущего из прошлого в настоящем и переживание будущего из настоящего в настоящем. Со(знание), образующее горизонт возможностей в случае переживания прошлого факта, уже проникнуто опытом будущего, так как в самом акте предварения прошлого это прошлое переживается им как будущее и есть будущее. Разница, собственно, сводится теперь лишь к тому, что в первом случае интенция отталкивается от действительности, чтобы затем осмысленно и адекватно пережить всю полноту ее становления и вернуться к ней путем раскрытия скобок, а во втором случае ожидает ее, чтобы, по существу, совершить тот же процесс. Но ожидать значит, ожидать что–то (пусть в самом неопределенном смысле); при этом не "что–то" определяется ожиданием, а ожидание — им (даже если ожидается рай, всеобщее согласие философов или некий Годо); стало быть, и в этом случае интенция обусловливается фактом, модус которого несколько необычен за его реальным отсутствием. Его еще нет; но в редуцированном со(знании), мы знаем уже, нет вообще ничего, ни "еще", ни "уже", а есть только "как", или универсальная полнота смысловых интенций. Поэтому "еще–не–бывшее" присутствует в модусе "как" на равных правах с "уже–бывшим"; различие начинается лишь при введении модуса "что". Это значит: горизонт со(знания) включает не только прошлое, но и будущее, и локализация интенциональных возможностей осуществима в обоих направлениях. Натуралистическому (со)знанию подобного рода опыт может показаться нелепым.
Это — подлинное ничем не приукрашенное ни от чего не зависящее "философское одиночество". Мера его бесконечна. Нет в мире более непреложного, более чистого, более невозбранного, более одинокого одиночества, чем оно. Пусть себе бунтуют поэты и страстотерпцы в своих маленьких и больших рукотворных одиночествах и пусть воздыхают толпы почитательниц, взирая на сотрясаемые литаниями подмостки чужих одиноких душ; всем этим "Манфредам" и "Чайльд—Гарольдам" и не мерещилась мера действительного нерукотворного одиночества, им, подбирающим неподражаемые рифмы для звучных оповещений о своем слишком броском, слишком просодическом, слишком фотогеничном одиночестве. Что знали об этом они, жертвы собственных одиночеств, срывающие на них куш прославленности и бессмертия? Теперь они, одинокие и бессмертные, надежно покоятся под режимом "скобок", не допускающим никаких иллюзий. Воцарилось новое одиночество, настолько тихое и неприметное, что до него никому нет дела. Воистину так, да и что это было бы за одиночество, если бы до него кому–то было дело! Никаких стенаний, ропотов и воздетых рук. Чисто рабочая атмосфера, поддерживаемая строжайшей дисциплиной самоответственности. Бесконечные эксперименты и решения диковинных задач. Сверхнапряженная ушедшесть в дело. И чистейшая, ни с чем не сравнимая радость. "Философское одиночество" — но таково оно в кавычках, и кавычки эти равносильны скобкам редукции. Ибо вне скобок, само себя осмыслившее, какое же это одиночество? Можно ли говорить об одиночестве там, где атмосфера насыщена полнотою смысла, где окружающая среда соткана из бесконечных оттенков смысла, где сознание, потерявшее неосмысленный мир со всеми его одиночествами, наново обрело мир, вещи, людей во всей изумительности их первородства и вконец распутало также и древнюю апорию "одиночества", осознав, что подлинно одинокий никогда не говорит об одиночестве, потому что подлинно одинокий никогда не одинок.
§ 5. Сотворение мира
В историко–философской традиции возражения против созерцательности мысли мотивировались, как правило, тем, что, созерцая объект, мысль должна была бы в то же время порождать его. Этот вывод покоился на ряде посылок, и выглядел вполне безукоризненным на фоне заведомо предпосланных убеждений. Предполагалось, что мысль образует знания, лишь опираясь на чувственный материал, доставляемый созерцанием, что мысль сама по себе пуста и заполняется только через чувственные созерцания внешнего мира. Всякая попытка мысли отвлечься от данных чувственного опыта и изыскивать пути иного опыта рассматривалась как авантюра разума; Кант в "трансцендентальной диалектике" дал увлекательное описание подобного рода авантюр, вырождающихся в неразрешимые антиномии и "пустое диалектическое искусство". Ибо если мысль созерцательна, значит она исходит не из чувственных данных, а из своих собственных; поскольку же считалось, что данные суть всегда чувственные данные, то мысли, вознамерившейся нечто созерцать, пришлось бы самой сотворить себе объект своего созерцания.
Несостоятельность этих рассуждений обнаруживается в двояком плане. С одной стороны, только путем искусственных измышлений можно было столь механически распределить функции чувственности и мышления, отдав одной только созерцания (но слепые), а другому — только понятия (но пустые). В живой и непосредственной практике познания этот насильственный водораздел лишается всякого смысла. Созерцание, даже на самых низших и рудиментарных ступенях развития, никогда не бывает только чувственным; всякий акт восприятия возможен только в силу наличия в нем наряду с чувственно данными определенного структурного принципа, располагающего данные в тех или иных композиционных ракурсах соответственно "установке" акта внимания. Мы называем этот принцип "фоном", "горизонтом", "опорной точкой", органически присущим самому восприятию, хотя и лишенным чисто чувственных характеристик. Его имел в виду Платон, говоря в "Федре" о "способности, охватывая всё общим взглядом, возводить к единой идее то, что повсюду разрознено" (265d); о нем же гласит и гениальная формула Гёте, что при каждом внимательном взгляде на мир мы уже теоретизируем. Созерцание в этом смысле всегда предполагает в себе мысль; оно, можно сказать, покоится на некоем бессознательном геометризме взгляда (факт, блестяще засвидетельствованный "Диоптрикой" Декарта) и даже потенциально содержит в себе всю сумму инвариантных форм геометрии, зависящих от определенных трансформационных групп, как если бы в основании его лежала чистая и самопорождающая матричная потенция знаменитой "Эрлангенской программы" Феликса Клейна, осуществившей реформу геометрии. Созерцание не просто пассивно "аффицируется" миром, но и порождает мир в модусе бесконечно разнообразных "инвариантных" перспектив, обусловливающих стилистику расположения чувственно данных. Мы никогда не смогли бы увидеть ни одной вещи, если бы дело сводилось, только к чувственному ее восприятию. Глядя на вещь, мы одновременно творим ей контекст восприятия, некий смысловой горизонт, на фоне которого она и может быть воспринята; "геометризм" созерцания связан с многообразием умозрительных перспектив, "видов", обусловливающих собственно "видимость" вещи; иначе она оставалась бы невидимкой, как, скажем, это имеет место в случае низшей фауны, повсеместно и только "аффицируемой" вполне трансцендентными "вещами в себе". Достаточно теперь, в пределах уже простейшего чувственного созерцания, без вмешательства рассудка, переключить внимание с чувственно данных на сам "геометризм" их оформления, как мы оказываемся в зоне чистого категориального (мыслительного) созерцания, порождающего свой предмет до и независимо от всяких чувств, хотя и в процессе чувственного созерцания.
Таков один аспект созерцательной мысли, и он ограничен сферою чувственного опыта. Другой ее аспект связан с выхождением мысли из зоны этого опыта и с погружением в мир сверхчувственного опыта, в так называемую "авантюру разума" (по Канту). Здесь уже мысль идеирует объекты не на основе чувств, а на своей собственной основе, одновременно производя и содержание и форму синтетического умозрения. Послушаем Плотина: "Надо отбросить все здешнее и не смотреть на него, но, закрыв глаза, изменить телесное зрение на новое и пробудить это новое зрение, которое хотя и имеют все, но которым пользуются немногие" (Енн. 1, 6.27, перевод А. Ф. Лосева). Следует непредвзято домыслить эту процедуру, чтобы не подводить ее с поспешностью юристов под статью "шарлатанства" (знакомое словцо!) или и того хуже. Будем, поэтому, исходить из очевидности, чтобы быть понятными не только обыкновенным смертным, но и профессиональным (имею, в виду философов). Что значит изменить телесное зрение и пробудить новое зрение? Когда мы открываем глаза и смотрим вокруг себя, мы, разумеется, чувственно воспринимаем предметы и мыслим их на основе восприятий. Этого никто не отрицает. Вопрос в том, исчерпывается ли объективный мир только данными чувств, скажем, телесного зрения? Элементарное соображение подсказывает нам отрицательный ответ; достаточно хоть сколько–нибудь сосредоточить внимание на какой–либо вещи, чтобы понять (в пределах вполне здравого смысла), что в ней есть просто незримое. Мы смотрим, скажем, на растение и видим его внешний облик: форму, цвет; мы можем дотронуться до него, обонять его, и все это будет связано с внешней зримой формой его. Подумаем теперь: все ли мы в нем видим? Растение цветет, в нем, следовательно, есть силы роста, присущие ему самому, объективно, и не доступные нашему телесному зрению. Должны ли мы их отрицать, только потому что мы их не видим? Они есть, независимо от нас и поверх наших чувственных восприятий; мы же их мыслим, и мыслим сверхчувственно, т. е. сообразно их сущности, но от этого наша мысль не впадает ни в сферу иллюзий, ни в атмосферу шарлатанства, хотя у нее нет под собою чувственной опоры. Содержание мысли производится самой мыслью, и оно — не выдумка и не бред, а опыт, но опыт не чувственный, а сверх–чувственный. Мы закрываем глаза и отключаем телесное зрение, поскольку оно было бы здесь бесполезным. Как же совершается переход к новому зрению, "которое хотя и имеют все, но которым пользуются немногие"? Он уже совершился в тот самый миг, когда мы, отвлекшись от внешнего, погрузились мыслью в незримое, и когда это незримое предстало перед нами во всей своей очевидности, хотя наши "телесные очи" и были при этом закрыты. Кто же запретит нам считать это сверхчувственное переживание опытом, ничуть не менее достоверным, чем наблюдение падающего яблока или катящегося биллиардного шара? И по какому праву будут от него отмахиваться, как от "авантюры разума", все те, для которых зона разумности ограничена только уловом ощущений? Из семени такого опыта выросли, между прочим, "Метаморфоз растений", да и весь ряд биологических открытий Гёте [17] .
17
17. Отсылаем читателя для более подробного ознакомления с этой темой к уже упомянутой ранее нашей монографии "Философское мировоззрение Гёте", с. 107–111.
Едва покончивши с этим вопросом, мы оказываемся перед новым. Скажут: пусть так; пусть мысль активно порождает собственные созерцания как в чувственном, так и в сверхчувственном. Но это говорит лишь об активности самой мысли, о присущей ей самолично творческой силе конструирования. Чувственный или сверхчувственный материал оформляется именно мыслью, и в своем символическом обличии есть не что иное, как свободное и автономное творение самой мысли. Но если так, то не описываем ли мы тут круг и не возвращаемся ли в лоно кантовского идеализма, если и не в первоначально кантовском оформлении, то в более позднем неокантианском его варианте?
Прорваться из этого круга помогает нам редукция. Круг покоится на предпосылке: субъект–объект; при этом объект оказывается только материалом (чувственным, как у Канта, или сверхчувственным, как у марбуржцев, все равно), а субъект — активным чеканщиком, конструирующим мир в условных символических формах. Призрак старого живучего "als ob", хотя и в несравненно утонченном виде, наново тревожит мысль. И мысль, не изменяющая своей верности очевидному, вынуждена вновь перейти на режим "скобок". Распутывание скрытых предпосылочных узлов обнаруживает новую допредикативную очевидность. Субъект и объект отделены друг от друга лишь рамками физического телесного мира. Я считаюсь с этим разделением лишь в той мере, в какой меня вынуждают к нему необходимости физического порядка. Но если я вношу его в зону теоретико–познавательных усилий, т. е. в зону сознания, я совершаю тем самым грубейшую ошибку переноса ab exterioribus ad interiora (от внешнего к внутреннему) и рассматриваю интенции сознания по аналогии с опытом тела. Между тем здесь наличествует принципиально иное измерение, не допускающее обычной субъект–объектной дихотомии. Сознание, популярно выражаясь, никогда не расположено в голове, хотя с головой у него самые тесные и значительные отношения. Сознание — не вещь, чтобы быть где–то вообще расположенным. Оно, разумеется, субъективно, в том смысле, что осуществляется через субъект, но при этом оно — всегда объективно, так как имеет свойство всегда быть сознанием чего–то. Сосредоточьтесь на этой мысли, и вы убедитесь в том, что ваше сознание, т. е. вы сами, не есть некое чудовищное магнитное поле, втягивающее в вашу голову любую вещь: дерево, кресло, штопор, нос Клеопатры, Бермудский треугольник или глупость вашего собеседника, Это, поистине, значило бы: "потерять голову". Не терять головы значит регулярно находиться вне самой головы: в самих вещах (если только эти предлоги имеют вообще здесь какой–то смысл). Вот — забавная очевидность для любителей парадокса: быть вне себя значит, быть в себе (сохранять присутствие духа), но быть в себе значит, быть вне себя (потерять голову). Не вещь "входит" в сознание, чтобы "выйти" оттуда в форме… термина, но и не сознание "входит" в вещь, чтобы "выйти" из нее в форме… мистической невыразимости, а сознание вещи и есть сама вещь (без "входов" и "выходов"). Как! — возмутится телесно–эпидермическая реакция наших натуралистических привычек. — Ведь вещь "там", а сознание "здесь"! А как же Локк, Кант, естествознание! — Вот мы и говорим, что вещь действительно "там", а сознание (будем надеяться) — "здесь", и все же сознание "тамошнего" и есть само "тамошнее". Убрав в скобки аллергию привычек, мы проясним картину. Сказанное вовсе не означает, что сознание стало вещью, а вещь сознанием. Сказанное означает, что в измерении сознания вещь предстает в совершенно ином модусе, чем в физико–телесном измерении, но при этом она продолжает оставаться той же и неизменной. Сознание вещи есть, разумеется, не телесная вещь (хотя именно на последнюю, в частности, и направлено сознание), а вещь осознаваемая. Тавтология здесь вполне уместна, так как речь идет не о логике грамматики, а о логике познания. Что же следует понимать под осознаваемой вещью? Я могу совершать над вещью ряд неосознанных действий: машинально дотрагиваться до нее, "глазеть" на нее и т. д.; в этой установке полностью еще сохраняется ее физический непроницаемый статус. Но стоит мне обратить на нее внимание, как картина решительно меняется: вместо, так сказать, сподручного статуса вещи, мне предстает ее смысловая наглядность, не субъективный образ и т. п., а именно сама она, зримая в смысле. Когда я, к примеру, осознанно смотрю на решетку, я не представляю ее себе, а вижу; мое восприятие устремляется на нее и совпадает с ней иначе, чем это делает тело; тело сталкивается с препятствием, восприятие — со смыслом препятствия. Сознательную вещь, точнее говоря, уже и не следовало бы называть "вещью"; скорее она есть горизонт вещи, или, лучше, вещь, данная как горизонт всех своих смысловых потенций. Но поскольку ни одна вещь не дана в рамках самоизоляции, и ее определенность всегда предполагает композиционную соотнесенность с другими вещами, то локальный горизонт ее потенций не допускает никаких самоограничений, непрестанно трансцендируя за собственные пределы и расширяясь, таким образом, до непредвиденных масштабов. Если угодно говорить о пределах этого расширения, то потенциально мы оказываемся в смысловом объеме Вселенной как таковой; принцип познавательной растяжимости каждой вещи охватывает мир в целом ("понять один цветок, — говорит Теннесси, — значит понять весь мир"), и в этом отношении сверхчувственное созерцание точки, равной кругу, выглядит не наитийным озарением привилегированного ума, а общим местом. Любителям парадокса можно было бы предложить еще одну неожиданную самоочевидность: осознанная вещь богаче, полнее и, главное, реальнее неосознанной. Текучесть восприятия, нескончаемая смена ракурсов и перспектив обеспечивают вещи не просто ее явление, но и выявление. Говорить в этом смысле о том, что сознание творит мир из самого себя, из априорных структур собственной автономности, переделывая мир силами своего творчества, значит лишь констатировать распространенный — увы! — факт такого сознания, запутавшегося, вконец, в "парадоксах" и "экологических проблемах" своевольного творчества, так что после всего, что оно "сотворило", ему остается сетовать на то, что оно "натворило". Но распространенность факта не есть еще должное, и оправдывать факт тем, что "мы так устроены", значит, не решать проблему, а отмахиваться от нее. Будем надеяться, что устроенность эту удастся еще перестроить… Сознание творит мир не из самого себя, а из самого мира; но поскольку это противопоставление вообще лишено познавательного смысла, то правильнее было бы сказать: сознание творит мир в том смысле, что оно реализует потенции самих вещей, которые и есть собственные его потенции. Неосознанная вещь всегда частична и ущербна; из множества возможностей, свойственных ей, она осуществляет лишь ничтожную долю. Можно это проследить, осмысленно вживаясь в самый процесс ее осознавания, где она постепенно или сразу раскрывается во всей своей полноте. Когда говорят: "нечто плохо осознано" или "нечто мало осознано", имеют в виду как раз это "нечто", которое, будучи плохо или мало осознано, таково и есть на самом деле, т. е. "плохо" или "мало" характеризуют само "нечто", относятся именно к нему. Но это значит, что с расширением и углублением сознания расширяется и углубляется сама вещь; поэтому, сознавая вещь, мы творим ее из полноты собственной ее сущности и, так сказать, завершаем ее: в открытости познавательного акта. И здесь впервые открывается нам с расключением скобок глубочайшая объективность сознания, упорядочивающая и осмысливающая всю субъективность неосознанно данного нам образа мира: адекватное сознание не есть только сознание самой вещи, оно есть, прежде всего, творческое сотрудничество с формообразующими силами вещи, продолжающее созидать там, где остановились творческие потенции самих этих сил. Мысль оказывается не отчужденным продуктом природы, и природа не выглядит отчужденным продуктом мысли; мысль становится самой природой, аттестуя ее зрелость, самоосуществление, совершенство.
Так — да будет! Иначе вещи будут "входить" в сознание формулами и "выходить" из него… складами бомб. Мы привыкли к парадоксам, и нас едва ли обескуражит этот парадокс: познание, ставшее безучастным к вещам, и вещи, бесконечно нуждающиеся в познании. Вот они, окружившие нас: немые, угловатые, неприкаянные, косные, непостижимо испытующие меру собственного терпения под игом глумящейся над ними мысли, словно бы ожидающие исполнения каких–то сроков, — придет час, и косность изомстится хаосом и бредом, первые ласточки которых уже чернят горизонты мысли "парадоксами" и "кризисами оснований"; придет час, и мир, начавшийся "сотворением мира", обернется жуткой фантасмагорией "страшного суда", который обманутые и обезображенные вещи учинят над беспечными играми познания.
§ 6. Курс ясновидения
Toute la science humaine consiste seulement `a voir distinctement" — "Вся человеческая наука заключается лишь в умении отчетливо видеть". Это правило, оглашенное Декартом [18] на заре новоевропейской философии, претерпело довольно странную судьбу. Уже самому Декарту, продемонстрировавшему блестящие уроки наглядности в аналитической геометрии путем взаимопреобразований фигурно–геометрических построений и чистых алгебраических форм, противостояла лейбницевская тенденция универсальной логизации всяких наглядных моделей, ведущая к замене структурно–гештальтных парадигм чистой символикой функциональных отношений. Здесь в специфической форме снова столкнулись два бессменных протагониста истории философии, эйдос и логос, и этому столкновению суждено было определить дальнейшие пути мысли. Начавшись в математике, оно довольно быстро стало будоражить смежные дисциплины, пока, наконец, не охватило всю сферу наук, как естественных, так и гуманитарных.
18
18. R. Descartes. Oeuvres compl`etes, t. XI. Paris, 1826, p. 580.