Фердидурка
Шрифт:
Но на пороге дешевого интеллигентского дома в районе то ли Сташица, то ли Любецкого [24] он вроде как заколебался, обмяк и – о чудо! – потерял часть своего абсолютизма.
– Юзя, – прошептал он, трясясь и вертя головой, – я ради тебя иду на огромную жертву. Только ради твоей молодости это и делаю. Только ее ради отваживаюсь на риск встречи с современной гимназисткой. Ха, гимназистка, современная гимназистка!
И поцеловал меня, будто в страхе хотел умаслить меня, а одновременно вроде как и на прощание. И затем, придя в крайнее возбуждение, принялся, постукивая палкой, декламировать и цитировать, читать наизусть, высказывать мысли, афоризмы, суждения и концепции, все отменного свойства, все классически отточенное, но вид у него был учителишки больного и опасающегося утерять собственную свою суть. Он вспоминал неведомые мне имена каких-то своих литературных друзей, и я слышал, как он тихо повторял их похвальные отзывы о нем, в свою очередь похвально отзываясь о них. Он также трижды расписался карандашом на стене – «Т.
24
Районы Варшавы.
Лет шестнадцати, свитер, юбка, резиновые спортивные тапочки, спортивная, раскованная, складная, ловкая, гибкая и нахальная! При виде ее я перетрусил душой и лицом. Понял с первого же взгляда, что это – явление могучее, более, пожалуй, могучее, нежели Пимко, и столь же в своем роде абсолютное, ни в какое сравнение не идущее с Сифоном. Кого-то она мне напомнила – кого? кого? – ах, напоминала она мне Копырду! Вы помните Копырду? Она была такая же, но мощнее, родственного ему типа, но более интенсивная, совершенная в своей гимназичности гимназистка и абсолютно современная в своей современности. И вдвойне молодая – во-первых, возрастом, а во-вторых, современностью, – то была молодость молодости. Вот я и испугался, как человек, который сталкивается с явлением его превосходящим, и страх еще усилился, когда я увидел, что не она учителишку, а учителишка ее боится и совсем неуверенно кланяется современной гимназистке.
– Целую ручки, – воскликнул он якобы весело и нажимая на элегантность. – Вы, барышня, не на пляже? Не на Висле? Мамочка дома? Как там вода в бассейне, а? Холодная? Холодная лучше всего! Я сам в свое время купался в холодной!
Что это? В голосе Пимки я услышал старость, льстящую молодости спортом, старость униженную – я отступил на шаг. Гимназистка Пимке не отвечала – только смотрела на него – и, взяв в рот английский ключик, который держала в правой руке, подала ему левую с такой равнодушной бесцеремонностью, будто то был вовсе и не Пимко… Профессор смешался, не знал, что делать с этой, протянутой ему молоденькой левой, наконец схватил ее обеими руками. Я поклонился. Она вытащила ключ изо рта и проговорила деловито:
– Мамы нет, но она сейчас придет. Пожалуйста… И проводила нас в современный холл, где встала у окна, а мы расположились на диване.
– Мамочка, верно, на сессии комитета? – начал Пимко светскую беседу.
Современная сказала:
– Не знаю.
Стены были выкрашены светло-голубой краской, занавески кремовые, на полочке радиоприемник, обстановка современная, строгая, чистая, гладкая, простая, два встроенных в стену шкафа и столик. Гимназистка стояла у окна, словно в комнате никого не было, и отшелушивала кожу, которая облезала у нее с плеч – следствие загара. Нас для нее как бы и не было – на Пимку же ни малейшего внимания – и поплыли минуты. Пимко сидел, нога на ногу, сплел руки, пальцами крутил, словно гость, которым никто не занимается. Поерзал, хмыкнул раз, другой, откашлялся, желая поддержать разговор, но современная повернулась к окну передом, к нам задом и продолжала отшелушивать кожу. Так что он ни слова не произнес, только сидел – но его сидение без разговора было незавершенным, неполным. Я протер глаза. Что происходит? Ибо то, что что-то происходило, факт – но что, собственно? Властное сидение Пимки – незавершенное? Брошенный учителишка? Учителишка? Незавершенность требовала дополнения – знаете эти мучительные пустоты, когда одно кончается, а другое еще не начинается? В голове образуется пустота. Я вдруг увидел, что из учителишки лезет старость. До того я и не замечал, что профессору уже за пятьдесят, мне это как-то никогда прежде не приходило на ум, будто абсолютный учителишка был существом вечным и вневременным. Старый или профессор? Как это – старый или профессор? Почему бы ему не быть старым профессором? Нет, речь не о том, но против меня что-то замышляют (ибо то, что они были в сговоре, несомненно). Боже, отчего он сидит? Зачем он пришел сюда, неужели, чтобы сидеть подле меня с гимназисткой? Сидение его для меня было тем мучительнее, что я сидел с ним вместе. Если бы я стоял, это не было бы так страшно. Но вставание сопряжено с ужасными трудностями, точнее говоря, встать повода не было. Нет, речь не о том, но почему он сидит с гимназисткой, почему сидит по-стариковски с молодой гимназисткой? Сжальтесь! Но нет жалости. Почему он сидит с гимназисткой? Почему его старость это не обычная старость, а гимназическая? Как это – старость гимназическая? Мне вдруг сделалось страшно, но бежать не мог. Гимназическая старость – старость молодо-старая – вот какие незавершенные, неполные, омерзительные формы скакали в моей голове. И нежданно раздалось в комнате пение. Я не верил своим ушам. Учителишка пел арию гимназистке. От удивления я пришел в себя. Нет, не пел, напевал – Пимко, оскорбленный равнодушием гимназистки, промычал несколько тактов из оперетки, подчеркивая тем самым всю несуразность, дурное воспитание, бестактность молодой Млодзяк. Так, стало быть, он пел? Заставила дедушку запеть! Разве это тот грозный,
Я совсем обессилел. После стольких злоключений с утра, с того момента, когда прилетел ко мне дух, мышцам моего лица не дано было ни разу расслабиться, щеки мои горели, будто после бессонной ночи, проведенной в поезде. Но сейчас поезд вроде бы останавливался. Пимко пел. Стыдно мне сделалось, что я так долго подчинялся безобидному старикашке, на которого рядовая гимназистка не обращала никакого внимания. Лицо мое понемногу начало входить в норму, я уселся поудобнее и спустя мгновенье обрел полное равновесие, а также – о радость! – утерянные тридцать лет. Я решил самым обычным образом уйти, даже без протестов, но тут профессор схватил меня за руку, он был теперь совершенно иным. Постарел, помягчел, выглядел серо и нелепо, возбуждал жалость.
– Юзя, – шепнул он мне на ухо, – не бери пример с этой современной девушки нового, послевоенного типа, эпохи спорта и джаз-бандов! Послевоенное одичание нравов! Отсутствие культуры! Отсутствие уважения к старшим! Голод желаний нового поколения! Я начинаю опасаться, что атмосфера для тебя не будет здесь хороша. Дай мне слово, что не подпадешь под влияние этой разнузданной девушки. Вы похожи, – он говорил как в жару, – есть у вас нечто общее, знаю, знаю, знаю, ты, в сущности, тоже современный мальчик, зря я привел тебя сюда к современной девушке!
Я взглянул на него как на сумасшедшего. Что, это я-то, с моими тридцатью годами, похож на современную гимназистку? Пимко показался мне глупым. Но он продолжал пугать меня гимназисткой.
– Новые времена! – говорил он. – Вы, молодые, сегодняшнее поколение. Вы пренебрежительно относитесь к старшим, а друг с другом сразу же переходите на ты. Нет уважения, нет культа прошлого, дансинг, байдарка, Америка, инстинкт минуты, carpe diem [25] , вы молодые!
И принялся страшно льстить моей якобы молодости и современности, и что мы – современная молодежь, и что для нас только ноги, и то да се, а молодая Млодзяк все это время стояла равнодушно и отшелушивала кожу, не ведая даже, что варится за ее спиной.
25
Лови мгновенье (лат.).
Я, наконец, понял, к чему он гнет, – ему просто хотелось подобным образом влюбить меня в гимназистку. Расчет его был таков: он хотел сразу же вовлечь меня в гимназистку, передать меня из ручек в ручки, дабы я не удрал. Прививал мне идеал, будучи уверен, что раз я, по примеру Сифона и Ментуса, получу идеал молодости, я буду заточен на веки вечные. Профессору, в сущности, было все равно, каким я стану мальчиком, лишь бы я из мальчишества не вылезал, Если бы ему удалось с ходу влюбить меня и вдохновить современным идеалом мальчика, он мог бы преспокойно удалиться, предаться многочисленным своим побочным занятиям, которые не позволяли ему лично удерживать меня в умалении. И парадокс: Пимко, который – казалось бы – превыше всего ценил собственное превосходство, согласился сыграть унизительную роль старомодного добряка, возмущенного современным поколением господина, лишь бы приманить меня к гимназистке. Стариковским и дядюшкиным возмущением он толкал нас на союз против себя, старостью и старомодностью желал влюбить меня в молодость и современность, Но была тут у Пимки и еще одна цель, не менее важная. Ему мало было одной влюбленности – он стремился сверх того связать меня с нею, непременно, по возможности, наиболее незрелым образом, ему не надо было, чтобы я полюбил ее обычной любовью, нет, он жаждал, дабы я втюрился в ту именно особенно пошлую и отвратную младо-старую, современно-старомодную поэзию, каковая рождается из комбинации довоенного старика с послевоенной гимназисткой. Учителишка очень хотел, видно, косвенно участвовать в процессе моего очарования. Все это было довольно ловко придумано, но чересчур глупо, и, предвкушая полное освобождение от Пимки, я спокойно выслушивал бездарную лесть старого дядюшки. Глупец! Яне знал, что только глупая поэзия по-настоящему и притягательна!
И вот из ничего возникло чудовищное построение, страшный поэтический коллектив – там у окна современная гимназистка ко всему равнодушная, тут на диване старик-профессор, льющий слезы над послевоенным одичанием, а я между ними, обложенный младо-старой поэзией. Боже! Но мои-то тридцать! Уйти, уйти, как можно скорее! Но мир как будто бы распался и воссоздался на новых началах, мои тридцать опять поблекли и стали неактуальными, современная у окна приобретала все больше привлекательности. А проклятый Пимко не унимался.
– Ноги, – разжигал он современностью, – ноги, знаю я вас, знаю я ваш спорт, обычай нового американизированного поколения, вы предпочитаете ноги рукам, для вас ноги самое важное, коленки! Культура духа для вас ничто, только коленки. Спорт! Коленки, коленки – он страшно мне льстил, – коленки, коленки, коленки!
Как тогда, на большой перемене, он подсунул школярам проблему невинности, которая их взбесила и стократ умножила незрелость, так и теперь он подсовывал мне современные коленки. А я с удовольствием слушаю, как он соединяет мои коленки с коленками поколения, и уже испытываю молодую жестокость к старым коленкам! И было в этом какое-то содружество коленок с гимназисткой, плюс тайное услаждающее коленочное согласие, плюс патриотизм ноги, плюс дерзость молодой коленки, плюс поэзия ноги, плюс юношеская коленчатая гордость и культ коленки. Чертова часть тела! Мне незачем добавлять, что все происходило тихо, в тылах гимназистки, которая стояла у окна со своими одного с нею возраста коленками и отшелушивала кожу, не догадываясь ни о чем.