Ферма
Шрифт:
ФЕРМА
Таким образом, когда я со всей убежденностью признал, что у человека существование предшествует сущности, что, свободный по природе своей, он в различных обстоятельствах может желать лишь своей свободы, я признал тем самым, что могу желать лишь свободы для других.
Мы свернули с автострады на гудронированное шоссе, а потом с шоссе на красноватую грунтовую дорогу. Мы въехали на крутой невысокий пригорок, где стоял по колено в сумахе и жимолости почтовый
– Вон наша старая конюшня, – сказал я. – К ней еще был пристроен большой навес, но мать всегда говорила, что он портит вид, и в конце концов заставила его снести. Этот луг наш. Земля Шелкопфа кончается за теми кустами сумаха.
Мы с грохотом понеслись вниз по выветренному до песчаникового остова склону, преддверию нашей земли.
– И справа и слева от дороги все ваше? – спросил Ричард.
Ему было одиннадцать лет, он любил точность и разговаривал всегда несколько воинственно.
– Да, – сказал я. – Раньше все тут принадлежало нам, но мой дедушка продал Шелкопфу часть земли, когда собрался переезжать в Олинджер. Акров сорок примерно.
– А сколько осталось?
– Восемьдесят. Все, что отсюда видно, относится к нашей ферме. Это, пожалуй, самое крупное землевладение, еще уцелевшее так близко от Олтона.
– А никакой живности у вас нет, – сказал Ричард. Я ему раньше говорил, что нет, но в его тоне прозвучало осуждение.
– Только собаки, – сказал я, – и ласточки в конюшне и множество сурков. При жизни отца мать еще держала кур.
– Зачем тогда ферма, если на ней не хозяйничать? – спросил Ричард.
– Это уж ты у моей матери спросишь. – Он сразу замолчал, приняв мои слова как укор, хотя у меня не было намерения корить его. Я добавил: – Мне и самому это всегда было непонятно. Я был таким, как ты сейчас, когда мы переехали сюда. Нет, я был постарше. Мне уже минуло четырнадцать. Я всегда себя чувствовал моложе своих лет.
Тогда он спросил:
– А эти леса чьи? – И я понял, что он заранее знает ответ и хочет дать мне возможность погордиться.
– Наши, – сказал я. – Кроме того, что мы продали под полосу отчуждения двадцать лет назад, когда тут хотели вести линию электропередачи. Деревья тогда все повырубили, а линию так и не провели. Вон, видишь, тянется полоска молодняка, там и была просека. С тех пор все уже снова заросло. Только вырубали дуб, а выросли клен и сассафрас.
– Зачем тогда полоса отчуждения, если отчуждать нечего? – спросил он и неловко засмеялся. Я был тронут: ведь он шутил над самим собой, быть может пробуя подражать моей манере, пробуя избавляться от недетской серьезности, навязанной ему годами безотцовщины.
– Так уж у нас дела делаются, – сказал я. Головотяпски. Тебе хорошо, ты живешь в Нью-Йорке, где умеют ценить пространство.
Пегги вступила в разговор.
– Здесь, как видно, всего в избытке, – сказала она о ферме, об угодьях, стлавшихся вокруг нас, и откинула волосы со лба и щек – ее обычный жест, когда она чувствует, что ее слова могут вызвать возражение; мужчина в таких случаях засучивает рукава.
В самом деле, когда бы я ни вернулся сюда, даже после самой долгой отлучки, эти акры земли, разбегающиеся во все стороны, вызывали
– На ферме есть трактор, Ричард, – сказал я. – К нему прицепляют вращающийся вал с ножами, чтобы косить траву. В Пенсильвании такой закон: если у вас на ферме земля под паром, вы обязаны два раза в лето косить траву.
– Что значит «земля под паром»?
– Сам хорошенько не знаю. Земля, на которой ничего посеяно.
– А кто водит трактор?
– Моя мать.
– Так и надорваться недолго, – жестко сказала Пегги.
– Она это знает, – не менее жестко ответил я.
Ричард спросил:
– А можно, я буду водить?
– Не стоит. Здесь иногда мальчики водят трактор, но это опасно, можно… – Я хотел сказать «остаться калекой», но удержался; один мой сверстник в детстве сломал шейку бедра, и мне вдруг вспомнилось, как он странно хромал, словно закручиваясь при каждом шаге. —…можно пораниться.
Я ждал, что он будет настаивать, но его уже заинтересовало другое.
– А это что? – В густой зелени мелькнули розоватые развалины. – Здесь когда-то был сарай для сушки табака.
– Сделать крышу, так можно бы устроить гараж.
– Он сгорел лет сорок назад, когда у фермы был другой хозяин.
Пегги спросила:
– До того, как твоя мать снова ее купила?
– Не надо так говорить. Она теперь уверена, что это было желание отца.
– Джой, я боюсь!
Ее восклицание пришлось на паузу, когда мое внимание было поглощено дорогой, круто огибавшей в этом месте гору. Если бы навстречу шла на большой скорости другая машина, ее бы не было видно до последней минуты, и легко могло произойти столкновение. Но я тысячи раз делал этот поворот и ни разу ни с кем не столкнулся, хотя местные парни обожали носиться на своих драндулетах мимо наших границ, дразня собак и приводя мою мать в бешенство. А по ночам они часто, включив фары, гонялись на пикапе за оленями.
Уже смеркалось. Я благополучно обогнул конюшню, затормозил у заросшего травою въезда и сказал Пегги:
– Не надо. Я ведь и не жду, что вы с ней сойдетесь. В свое время я думал, она ласково примет Джоан, но вышло иначе.
– У меня еще меньше надежды понравиться ей.
– Не думай об этом. Будь просто такой, как ты есть. Я люблю тебя.
Но это признание было сделано наспех, и так же наспех я похлопал ее по бедру – впереди уже завиднелась фигура моей матери, темным, зыбким пятном отделилась от дома и поплыла к нам под синей тенью высокой тсуги, сторожившей подъезд. Из-за этого дерева в доме всегда рано темнело; сколько раз я мальчишкой подбегал к окну, уверенный, что уже ночь на дворе, и, к удивлению своему, видел, как на крыше конюшни слитком драгоценной руды лежит еще солнечный свет. С виноватой поспешностью я распахнул дверцу машины и, замахав рукой, крикнул матери: