Ферма
Шрифт:
Но этого не произошло, нас оставалось четверо. И еще чье-то отсутствие можно было заметить на стене. Над диваном с подушками, облепленными собачьей шерстью, рядом с моим портретом двенадцать лет висел парный к нему портрет Джоан, тоже снятый в Олтоне вскоре после нашей свадьбы, когда обоим нам было по двадцать с небольшим. Мать уговорилась с фотографом без нашего ведома, и мы были очень раздосадованы этим. Такой сентиментальности я от нее не ожидал. Я все еще смотрел на нее глазами ребенка, которому повседневная близость матери кажется неотъемлемой от его бытия. Но у нее страсть к вещественным напоминаниям обо мне возникла раньше, чем я понял, что уже оторвался от дома. Мы послушно влезли в машину и в самую жару покатили за десять миль в Олтон, чтобы не нарушить уговора. Джоан, словно в знак пренебрежения к этой затее и в то же время в знак уверенности в своей молодой красоте, надела простое ситцевое платье, наряд, который подошел бы батрачке с фермы, принесшей ягоды на продажу: с блеклым узором из мелких голубых цветочков
На этом месте над диваном, не заполнив собой предательский прямоугольник, где обои сохранили свой цвет, висел теперь идиллический пейзажик, значительно уменьшенная репродукция с работы неизвестного художника, украшавшая мою детскую комнату, когда мы жили у дедушки с бабушкой в их городском доме. Я сразу же – нарочно, чтобы мать видела и почувствовала в этом упрек, – подошел и внимательно стал рассматривать репродукцию. Лиловая тень чего-то невидимого рассекала по диагонали трапециевидную стену высокого амбара, рядом над густой, неправдоподобно зеленой травой возвышалось безлиственное дерево неопределенной породы. А за ним, в глубине, меня встретило знакомое диковинное небо, состоявшее из горизонтальных полос разных оттенков, – когда-то оно мне представлялось мостками из цветных карандашей, по которым я будто хожу вниз головой. «Между двух разноцветных борозд был воткнут в это небо крохотный черный угольничек, изображавший летящую птицу, и мне представлялось, что, если бы просунуть пальцы сквозь стекло, можно выдернуть его, как морковку, за хвостик. Позже, когда мы перебрались на ферму, странную эту картинку, окно в какой-то сказочный сельский мир, повесили в комнате под крышей, где я жил подростком и где потом, после моего отъезда, поселился отец. Поднимаясь по лестнице с Ричардом, я со страхом думал, что вот сейчас войду, а отец спит на кровати, прямо под лампой, свет которой бьет ему в глаза, а на груди у него распластался журнал в скользкой глянцевитой обложке. Но кровать была пуста; зато, когда я укладывал Ричарда спать, я обнаружил, что мать не спрятала портрет Джоан, а просто поменяла его местами с пейзажем. Джоан теперь висела на моей стенке.
– Кто это, такая красивая? – спросил Ричард. Я было хотел ответить, но слова вдруг застряли у меня в глотке, как будто его незнание в лицо той, чье место заняла его мать, было чем-то драгоценным, что я обязан был сберечь. Я прижал к себе большую вихрастую, давно не стриженную голову – мне не хотелось, чтобы он заглянул мне в глаза, а когда наши взгляды все-таки встретились, я промямлил:
– В этом доме все слишком полно мной.
Я отвел Ричарда спать только после того, как мы поужинали и вволю наговорились. Мать, не зная, сытые мы приедем или голодные, приготовила настоящий пенсильванский ужин с традиционным меню: свиная колбаса, капуста с перцем (вспомнив мое давнее и уже забытое мною пристрастие, она сберегла для меня в виде лакомства очищенную кочерыжку, холодную на вид и обжигающую на вкус), яблочное пюре, сладкий пирог и декофеинированный кофе, не вредный для ее сердца. Пегги и Ричарда даже смутило все это золотисто-коричневое изобилие. Ричард вежливо отказался от второй порции пирога, чем немало меня удивил – в его годы я бы не остановился и на десятой, только бы дали. Мать хотела налить ему кофе, но Пегги сказала, что он кофе никогда не пьет.
– Никогда?
– Прошлым летом я ездил с папой в Адирондакские горы, так там мы пили, потому что сгущенное молоко было очень невкусное.
– Да,
– Это кофе без кофеина, – сказала мать и налила ему полчашки. Кофейник в руке, привычная, уютная поза возле привычного, уютного обеденного стола – все это настраивало ее на разговор; у нас в семье, когда еще была семья, любили разговаривать за столом. – Я, кажется, начала пить кофе с трех лет, – сказала она. – Так и вижу, как я сижу на высоком стульчике – на том самом месте, где ты сейчас сидишь, Пегги, – а передо мной большая чашка черного кофе. Не знаю, о чем думала моя мать, но вообще в те времена никто особенно не разбирался, что можно, а чего нельзя, а мой отец молока не признавал. Он до самой своей смерти выпивал по десяти чашек кофе в день, черного-пречерного и такого горячего, что другой бы не вытерпел. Прямо с огня и сразу в рот. Он этой своей способностью очень гордился. Когда-то, Ричард, гордились такими вещами.
Ричард взялся за чашку рукой и, словно бы это привело его в непосредственное соприкосновение с моей матерью, смело попросил:
– Миссис Робинсон, расскажите мне про вашу ферму.
– Что ж тебе про нее рассказать? Ведь, наверно, ты уже слышал от Джоя, – она запнулась, чувствуя, что в разговоре с моим пасынком следовало бы называть меня как-то иначе, но не знала как, – ты уже слышал все, что тебе может быть интересно. – Она искоса глянула на меня и продолжала: – Впрочем, не знаю. Наверно, он не любит разговаривать о ферме. Она всегда наводила на него тоску.
– Ваш отец – вот тот, что пил такой горячий кофе не обжигаясь, – он что же, продал ее кому-то? Я никак не разберусь.
Мать сложила руки на столе и подалась вперед с озабоченным видом – поза, которую она неизменно принимала, желая успокоить дыхание.
– Мой отец, – сказала она, – был похож на моего сына: на него тоже ферма наводила тоску. Слишком много его заставляли на ней работать в молодости, и, когда ему было столько лет, сколько сейчас… – она пристально глядела на меня, все пытаясь подыскать мне название, – моему сыну, он ее продал и переехал со всей семьей в город, так что он, – она указала на меня, – вырос уже городским жителем.
– А чем ваш отец занимался в городе? – спросил Ричард.
– Вот в том-то и загвоздка. Ничем он там не занимался. У него не было никакой профессии, а для человека, не имеющего профессии, что же можно придумать лучше фермы? Он сидел себе в кресле и попивал кофе, пока все его деньги не ухнули во время биржевого краха.
– Мой папа говорит, теперь уже никогда больше не будет биржевых крахов.
– Что ж, дай бог. Хотя тут, как часто случается, беда была не без пользы. Отец вроде бы сделался пообходительней, а то при деньгах он уж чересчур был колючий.
– Ричард очень привязан к своему папе, – сказала Пегги и пригладила сыну волосы надо лбом.
Мне это замечание показалось довольно неуместным; дело в том, что она усмотрела в словах матери намек, котоpoгo на самом деле не было. Мать всегда любила своего отца, а «колючесть» в людях была для нее скорей достоинством, чем недостатком. Со стороны Пегги глупо было этого не почувствовать; и потом, признаюсь, меня раздражала ее неизменная манера заступаться в присутствии Ричарда за человека, с которым она развелась пять лет назад, – как раздражает любое движение души, выродившееся в условный рефлекс. Впрочем, она имела основания нервничать: у моей матери есть опасная склонность в общении с детьми не делать скидки на возраст. Помню, раз в этой самой кухне мой сын Чарли, которому тогда было два года, бегал вокруг стола, размахивая складной линейкой, и нечаянно ударил мою мать. Она тут же, не раздумывая, вырвала у него линейку и пребольно вытянула его по спине. Так и вижу, как она держит в руках эту линейку – оранжевую, с клеймом олтонской скобяной лавки – и под рев малыша, укрывшегося в объятиях Джоан, доказывает, что он с самого утра искал, чем бы ей досадить, «по глазам было видно». Подобно язычникам, приписывающим равнодушной вселенной враждебные умыслы, мать суеверно наделяла все существа одушевленного мира, вплоть до младенцев и собак сложностью побуждений, едва ли возможной для них на самом деле, – и при этом, как все истинно верующие, умела находить вокруг себя подтверждения своей правоты.
– И хорошо, что привязан, – спокойно сказала она и, вздернув голову, уставилась на Пегги сквозь нижние половинки своих бифокальных очков. – А что тут, собственно, удивительного?
Я вздрогнул, чувствуя, что Пегги не оставит этого без ответа, но тут Ричард, у которого глаза блестели, как у завороженного – у лягушонка или оленя, который на самом деле прекрасный принц, – по счастью, вернул мою мать к продолжению ее рассказа.
– Как же вы опять купили ферму, если у вас не было денег?
– Мы продали дом, – сказала мать, – городской наш дом, где он родился. Уже после войны. Видишь ли, Ричард, сначала был кризис, и все разорились, кроме Бинга Кросби, а потом началась война, и тогда все нажились, даже школьные учителя, все, кроме тех, кого убили на фронте.
– А кто такой Бинг Кросби?
– Знаменитый исполнитель песенок. Тогда была в ходу такая шутка.
– Понятно, – сказал он и улыбнулся степенной улыбкой. Между передними зубами у него был широкий просвет, что чаще всего встречается у веснушчатых, но на его тонкой розовой коже, унаследованной от отца, веснушек не было.