Фея-крестная Воробьёва
Шрифт:
Растянутая футболка порвалась на уровне горловины и висела странным хомутом. Обломанные ногти, погрызенные в уголках, серели облезшим лаком.
Зеркало открывало неприглядную картину запущенного в своем горе человека, потрескавшиеся губы дополняли картину сжавшегося в серости лица. Тусклый взгляд покрасневших от недосыпа и постоянных слез глаз бездумно блуждал по углам задернутой в плотные шторы квартиры.
Клубки пыли растаскивались шаркающими от вытянутых носков ногами дальше по коридору, в кухню, к кровати.
Солнечный свет
Ночь сменялась днем, день — ночью, а вокруг меня коконом плелся сумрак. И чем дальше, тем больше он съедал меня изнутри.
Телефон давно сел и не включался, чтобы не нарушать ненужной суетностью глупых поздравлений покой измученной души.
Паутина тоски и безжизненности оплеталась вокруг, высасывая остатки жизни, повергая в прах мысли и стремления.
Вечером перед сном я снова вспоминала тот день, когда Максим пришел к нам в офис в своем странном виде запущенного маргинала и огромных пластмассовых очках, скрывающих его умные, веселые и родные глаза. Тот день, когда он бежал впереди меня на пробежке у дома, и мне казалось, что передо мной открывается удивительный симбиоз мягкости и твердыни характера, легкости и тяжести прошлого. Тот день, когда я увидела в его глазах, обращенных со сцены театральной постановки на Маргариту Владиславовну, тот отблеск, который согревал меня в школе.
Такое больше не повторится никогда и этот нескладный юноша, которому я отрезала своим жестким отказом крылья, выжил и отрастил себе новые. Благодаря им он снова сможет летать, и они увлекут за собой родственного ему человека и сделают его счастливым.
И теперь такой яркий и открытый мир мне казался опустевшим и ненужным, бесцветным и глупым. Тоскливая музыка, которая на автомате включалась на ноутбуке, только доказывала мою тщетность и безраздельную трусость бытия.
И если раньше мне удавалось жонглировать несколькими мячами: работой, друзьями, семьей, то сейчас все мячи разлетелись в кладовые, музыка закончилась, провода от софитов перерезаны, и будущее казалось туманным и ненужным.
Как хорошо было в средние века девушкам — в случае сердечной напасти можно было уйти в монастырь и там предаваться служению богу, мысли о тщетности бытия заменялись мыслями о важности духовного роста, приземленные волнения суетного мира таяли, растворялись в темных неустроенных кельях, воспитывающих плоть.
И вот настал тот день, когда я уже твердо рассматривала необходимость взять больничный, чтобы не выходить на следующий после Рождества день на работу.
Новогодние каникулы, благословенная неделя обжорства, а в моем случае — неделя падения в пропасть подходила к концу, а решимость видеть довольные лица сослуживцев таяла с каждым часом. Трусость колотилась в висках и отдавалась тупой болью в сердце.
Мои стенания
Решив сражаться за свой серый мир до последнего, я накрыла голову подушкой.
Звонок не прекращаясь, давил веселой третью.
Испуганная пыль в углах комнаты едва ли не зашипела встревоженной кошкой, мрачный серый свет у настольной лампы схлопнулся, а шторы задрожали в испуге.
Треть прекратилась. Я расслабленно откинулась на подушки, подтянув одеяло повыше к подбородку.
В замке затрещал ключ, поворачиваемый неуверенной рукой.
О. БОЖЕ!
Неужели я окончу свой нелегкий жизненный путь именно сегодня?
Неутешительные мысли не успели встревоженной стайкой пронестись у меня в голове и были рассеяны уверенным голосом мамы, проникшей, наконец, в квартиру:
— Дочь! Это мы! Фуй! Ульянка была права! Все хуже не придумаешь!
Я застонала. Этого мне только не хватало. Все же мама решила взяться за меня всерьез и выполнить свою угрозу по вызволению из клетки добровольного заточения.
В прихожей послышались переругивания с папой и шорох одежды.
Дверь в мою единственную комнату хлопнула, хоть и была открыта.
— А я говорила, что тебе еще рано жить одной!
— Ну маааам!
— Не мамкай! — сердитостью голоса меня не обмануть, но вдруг стало стыдно за неприглядную картину, открывшуюся их взору.
— Лучше папкай, дочь! — улыбающееся широкое лицо папы розовело в тени моей комнаты.
Я натянула одеяло на голову, открыв только нос.
— Ну что, тут кто-то умер, чтоли? Вот моду взяли, сердешные дела переживать. Тебе чегось, пятнадцать лет, чтоли? Из-за мальчика решила плакать? Ну, принцесса, прекрати, это так на тебя не похоже.
Родители, несмотря ни на что, улыбались. И пружина, натянутая в течение этой недели, наконец, лопнула, ударив по глазам, запустив спасительную очищающую боль по щекам горячими слезами.
Мама присела на краешек моего дивана и обняла меня в коконе из одеяла.
Папа крякнул и сбежал в кухню, курить в форточку, чтобы избежать женского безобразного, по его словам, «мокрого дела».
А слезы все текли и текли, но уже приносили облегчение, даруя свободу измученной ненужными переживаниями душе. Дождавшись, пока я выплачусь, мама запустила спасительную операцию.
Выгнала меня в душ, открыла все шторы, окна, пригласив морозный воздух перемен.
Папа вытащил маленькую елочку с антресолей и устанавливал ее на моем маленьком столике в комнате.
Мама достала из объемной сумки продукты и запустила работать на холостом ходу духовку, чтобы прогреть озябшую от одиночества комнату. Схватилась за швабру, распугав темных домовых, клубящихся в углах серой пылью. Прошлась влажной тряпкой по плафонам, и в комнате все стало игристым и радостным.
— Рождество же, дочка, переоденься, — выгнала она меня в ванную комнату со свертком, перевязанным красивым красным бантом.