Филип и другие
Шрифт:
И оно начинало издали медленно придвигаться ко мне, и, я в этом не уверен, но мне так кажется, с этого момента становился слышен звук голоса. А вокруг моей шеи появлялось ожерелье из острых, продолговатых камней. Камни были вначале черными, но постепенно краска сходила с них, смешиваясь с белизной моего лица. Наконец разделение становилось полным, ниже ожерелья тело оставалось ослепительно белым, выше — лицо превращалось в отвратительную серую маску из сырой глины, которая начинала дрожать, а потом медленно
Я наклонялся вперед и видел длинную улицу с высокими домами, сложенными из чудесных нежно-зеленых камней. Но никогда, никогда мне не удавалось выйти на эту улицу. Как только я пытался это сделать, появлялся барьер, баррикада из голубоватой пыли, которая впивалась… которая ранила меня. А если я пытался прорваться, пыль поднималась выше и становилась острее, так что уже и увидеть улицу было нельзя.
Невозможно поверить, но после этого я сразу просыпался, мне кажется, даже раньше, чем сон окончательно исчезал. Весь день он меня не беспокоил, весь день меня занимал голос, читавший новости, и приготовления к процессу слушания.
Наконец наступила та ночь. Сон развивался, как всегда. Я был там, сияющий, неприступный, — свет дышал и застывал, как прежде, пыль появлялась, все было растоптано. Все шло нормально. Ожерелье легло на мою шею, лицо приобрело уродливую окраску, маска раскололась, и из отвратительной раны появилась улица, восхитительная, как всегда; и, как всегда, я попытался выйти. На самом деле попытки эти со временем обрели форму ритуальных движений, на самом деле я больше не пытался выйти, страшась жалящей пыли, которая при малейшем движении отталкивала меня. Но на этот раз пыли не было, я мог выйти на улицу, но боялся.
Когда получаешь что-то, о чем долго мечтал, то поначалу пугаешься. За исключением зеленого цвета домов, это был обычный мир, но что-то было наброшено поверх него, какой-то флер невыразимой нежности, которая понемногу победила мой страх и привела это место в восхитительное движение. Я запел, я купил цветы, да, и вдруг я понял, что ничего особенного в этом городе нет. Просто вещи становятся такими, когда ты счастлив, подумал я, мир всегда такой, мы сами окрашиваем его в цвета страха и несчастья — на самом деле мир всегда такой. Поэтому, — голос за занавесью дрогнул, — еще и поэтому его так трудно описать, что я сам должен это описывать, а мир тем временем отбирает у меня цвет.
Я спросил себя, почему я должен быть счастлив в этом мире. Дома были узкими и высокими, на подоконниках стояли горшки с золотыми шарами и геранью, но ведь так выглядит любой город.
Постепенно улицы становились уже, а дома — ниже и старше.
И тут я встретил райскую птицу.
«Привет, Жанет», — сказал я.
Но Жанет неподвижно смотрела мертвыми бусинками глаз. (Дети скакали по тротуару, уличный музыкант играл, и
«Долго ли ты стоишь в этой витрине? — продолжал я. — Ты успела запылиться, впрочем, прошло довольно много времени с тех пор, как мы с Мэри Джейн здесь, перед витриной, где ты стоишь в окружении толстых монстров мистера Лэйса, поклялись друг другу в Верности До Самой Смерти.
О, Жанет, не старайся казаться мертвой, ты же наша подружка, печать, скрепляющая наши соглашения, снисходительная слушательница наших монологов.
В конце концов, благодаря тебе мы с Мэри Джейн познакомились, когда, прижавшись носами к стеклу, смотрели как мистер Лэйс ставит тебя в витрину».
«Это ужасно», — сказала Мэри Джейн.
«Да», — согласился я.
«Может, купим ее?» — И мы решили купить тебя и вошли внутрь. Я помню сухой, перехватывающий дыхание воздух, звон колокольчика над дверью и быстрые шаги мистера Лэйса.
Но ты не для продажи, сказал нам рот, теряющийся меж морщин и складок, ты очень редкая, следовательно, очень дорогая, а у нас на двоих нашлось всего шесть шиллингов. И мы с Мэри Джейн организовали общество.
ФОЖ. Фонд Освобождения Жанет.
«Я сберегла кассу», — произнесла за моей спиной Мэри Джейн.
«Двадцать три шиллинга и шесть пенсов?» — спросил я, и она кивнула: да, ровно столько.
«Ты похорошела, — сказал я, потому что мне было видно ее отражение в витрине, — и платье тоже красивое». Я повернулся и поцеловал ее в лоб.
Она рассмеялась: «Я сшила его из тряпки, которой был обтянут старый абажур».
«Очень красиво», — сказал я, взял ее за руку и подарил ей цветы, которые купил раньше. «Привет, Жанет, — сказали мы, — мы пришли забрать тебя».
Я подумал, что еще должен прозвонить колокольчик и сухой воздух должен снова перехватить мне дыхание.
«Нет, — сказал мистер Лэйс, — я не могу продать эту птичку, я держу ее для двоих детишек, которые живут тут, за углом. Они копят на нее деньги».
«Это мы, мистер Лэйс, — прошептала Мэри Джейн, — просто мы выросли».
«О да, — сказал мистер Лэйс, — о да». Он осторожно снял с витрины Жанет белыми, как обветренный мрамор, руками и стал чистить ее щеткой.
Потом застыл, прижав ее к животу, как бесполезное викторианское украшение.
«Вы должны обращаться с ней осторожно». В его голосе, нарушавшем пыльное молчание зверюшек, звучали слезы.
«Теперь уходите, быстро». Он резким движением протянул нам птичку.
«Сколько времени?» — спросил я Мэри Джейн.
«Уже вечер». И мы пошли в парк, в левой руке я нес райскую птицу Жанет.
«Почему ты не вернулся, — спросила она, — и почему не писал?»
«Не спрашивай, — сказал я, — не спрашивай ничего».