Филофиоли
Шрифт:
Какой из трех миров был реальным? Ведь он воспринимал действительность фильма на экране. Муха была тоже на экране. Вне экрана были режиссер и оператор и он сам. И тем не менее лишней оказывалась именно муха: из обыденного мира, где, вне фильма и его созерцания, существовали и создатели картины и он, их зритель. И все же муха выпирала из гармоничного мира вымысла и построенной на вымысле напряженной внутренней жизни воспринимающего сознания.
Мира мухи не должно быть! Попустительство съемочной компании, авторов картины, оказалось преступным перед чем-то очень существенным, важным. Даже паук, мокрица, пиявка и последний слизняк не выпадают из контекста
Значит, мир мухи, скучный и серый, не преображенный, подвергнутый произволу безобразных законов (а точнее — беззакония!), отлученный от духа, приверженный будничности, плотской и низменной — и именно он, этот «мушиный мир», не имеет права на существование и, следовательно, не существует!
Получалось, что художники, заранее предугадавшие встречу с ним, зрителем, и он сам, зритель, существуют в одном общем и действительно реальном пространстве, что зафиксировано экраном, а того, другого, «мушиного мира» нет! Хотя именно их самих как раз на экране и не было! А муха была.
Значит, присутствие некоего объекта, в данном случае мухи, и на экране и в некоей заэкранной жизни не гарантирует ей реального существования!
«В сущности, экран, съемочная площадка, все эти осветительные приборы, сам телевизор, камеры, передающая аппаратура — это все тоже из „мушиного мира“, который лишь видимость, некий хлам, подспорье, как бумага книг и материалы картин и скульптур, а тот мир, откуда пришли к художникам, писателям и скульпторам фантазии, — единственно реален», — он заходил по комнате, пытаясь ухватить бесконечно важную мысль.
«И этот единственно реальный мир сродни миру снов и, быть может, миру смерти…» Он выключил телевизор, и комната стала как бы меньше в объеме.
«И если я не заблуждаюсь, не играю во что-то недостойное, не жеманюсь, не манерничаю перед невидимой камерой невидимого оператора, за которым стоит тоже невидимый режиссер, то мне ничего не остается сделать, как порвать с мушиным миром, который уже изрядно измучил меня своей назойливой требовательностью: он требовал поступков, направленных на простое поддержание жизни в мушином понимании, в ущерб существованию подлинному, где мухам места нет!»
Ему захотелось выключить еще какой-то выключатель, сродни телевизионному, чтобы мир свернулся еще более (мир вещей и вещной скуки), а развернулся другой, который смотрел бы на него изнутри него самого, подобно воронке, повернутой ко взору раструбом.
Двадцать пятый этаж, на котором находилась его комната, позволял необъятному простору за сплошной стеной стекла-окна навалиться на него, подобно толще океана, наваливающейся на тело глубоководной рыбы, которой некуда больше вжиматься — она и так вдавлена в песок дна.
Он нажал рукоятку, отпирающую шпингалет на всю высоту окна, рама, вопреки ожиданию, легко отворилась от пола до потолка. «Вот он, выключатель!» Он шагнул на карниз.
Стоя на карнизе, он смотрел вниз, медленно клонясь и отделяясь от вертикали. Серая невзрачная муха, невесть откуда взявшаяся на такой высоте, села на носок его ботинка, коротко переползла на самый рант, потом — на стальную раму.
Очень далеко светилась сказочно красивая даль:
Но через муху он не мог туда переступить.
Не мог, и все.
Карола и Эрнест
Карола любила вещи, а вот Эрнест их до последнего времени недооценивал.
Карола обожала ходить по магазинам. Даже тогда, когда денег на покупки у них практически не было, только на самое необходимое. Но и тогда, чтобы сделать ей приятное, Эрнест покупал ей что-нибудь на последнее, проявлял мягкотелость. Зато она бывала несказанно довольна.
Вещи тоже любили ее. Они льнули к ней, ласкались, отвечая на ее ласки. Еще в общежитии, сразу после приезда, она ухитрилась из казенной комнаты, где стояла даже двухъярусная кровать, сделать уютное гнездышко. Детей у них не было, вернее, они остались там, потому что были достаточно большими, чтобы принимать самостоятельные решения. Двухъярусные кровати не понадобились, по ее приказанию Эрнест снял верхние сетки на рамах со спинками и убрал их в кладовку. Карола накинула на оставшиеся кровати пледы, лоскутные одеяла, на пол постелили польский палас, купленный по незнанию у поляка втридорога, и в комнате воцарился уют. Палас ласкался к ее ногам. Кровати только и дожидались, чтобы она прилегла. Диван, который они приперли на своем горбу с неимоверными трудностями, до того беспризорный и выброшенный кем-то, стал украшением комнаты, расцвел перламутровой окраской велюра, ласково скрипел что-то свое, когда она осчастливливала его своим «восседанием» — иначе не скажешь!
Скатерть из двух сшитых платков вологодского происхождения манила к столу и одновременно превращала его в алтарь домашнего капища, который отнюдь не напрасно ожидал жертвоприношений: они затевали чай за нарядным столом с обилием расточительно купленных сыров, колбас, паштетов, французских батонов и немецких «кухенов» — сладких пирогов. Каждый вечер к ним, на зов мира и уюта, шли знакомые. Вещи ликовали!
А как сидели на ней, гордясь своей хозяйкой, купленные случайно на распродажах совсем обычные пиджаки, жакетки, плащи и пальто всевозможных фасонов — от размахаев «полусолнцем» до узких, в пол, робронов! Купит, поносит, посмеется и подарит или продаст за бесценок, ибо с нее любую вещь с удовольствием приобретали подруги. Или она увозила их в Россию — родственникам, друзьям, что-то на продажу, оправдать дорогу. Вещи, казалось, обижались, но не сильно — она возвращала им дальнейшую жизнь, которая могла прерваться с концом распродажи или ввиду невостребованности в гебраухте — их тут отдавали в «Красный Крест», а там дело могло кончиться отъездом в далекое турецкое селение.
С ним, Эрнестом, обстояло иначе. Он не умел ценить вещей, они отвечали ему недоверием, в лучшем случае равнодушием, иной раз — враждебностью. Враждебность эта выражалась в тайной войне вещей с Эрнестом: они ухитрялись рваться, пачкаться, теряться, забываться в самых неожиданных местах. Не счесть потерянных им зонтов, сумок, ветровок, кепок и шляп. О перчатках мы не говорим!
Еще он замечал, что вещи помыкают им. Скажем, задумает какая-нибудь куртка прогуляться, так не отпустит его до тех пор, пока он не наденет именно ее. Перемеряет две-три, но остановится на той самой. И угрохает уйму времени, как какой-нибудь франт! А какое франтовство, если все куплено по уценке или в гебраухте или на блошином рынке? Стыдливо умолчим, что кое-какие обновки были у него и из того самого «Креста», который «Красный».