Философия языка и семиотика безумия. Избранные работы
Шрифт:
Сам автор «Розы Мира» так комментирует особенности этих странных слов:
Многие слова их, особенно новые для меня названия различных слоев Шаданакара и иерархий, я повторял перед ними, стараясь наиболее близко передать их звуками физической речи и спрашивал: правильно ли? Некоторые из названий и имен приходилось уточнять по нескольку раз; есть и такие, более или менее точного отображения которых в наших звуках найти не удалось. Многие из этих нездешних слов, произнесенных великими братьями, сопровождались явлениями световыми, но это не был физический свет <…>. Иногда это были уже совсем не слова в нашем смысле, а как бы целые аккорды фонетических созвучий и значений. Такие слова перевести на наш язык было нельзя совсем [Андреев: 89].
Далее Даниил Андреев пишет:
Хочу предварительно сделать замечание еще вот по какому поводу. Думаю, что у многих читающих эту книгу возникает недоумение: почему все новые слова и имена, которыми обозначаются страны трансфизического мира и слои Шаданакара, даже названия почти всех иерархий – не русские? А это потому, что русская метакультура – одна из самых молодых: когда стал возникать ее Синклит, все уже было названо другими. Чаще всего можно
Чрезвычайно интересным и даже удивительным для человека такого высокого интеллекта (конечно с нашей научной не мистической точки зрения) является тот факт, что Даниил Андреев не различал реальных исторических и культурных деятелей, например, писателей, многим из которых, особенно Лермонтову, Достоевскому и Толстому, посвящены чрезвычайно глубокие фрагменты (я уже не говорю об удивительной главе, посвященной метаисторической судьбе императора Александра Первого), и их выдуманных персонажей. Например, на полном серьезе он говорит о посмертной судьбе Свидригайлова, Ставрогина, Петра Верховенского, Андрея Болконского. Вот, например, о последнем:
Возможно, что в следующем эоне, когда преображенное человечество приступит к спасению сорвавшихся в Магмы и Ядро Шаданакара, тот, кто нам известен как Андрей Болконский и ныне находящийся в Магирне, обретет свое воплощение в Энрофе и примет участие в великом творческом труде вместе со всеми нами [Андреев: 528].
Далее на той же странице и том же семантическом ряду следуют Данте, Леонардо, Рафаэль, Микеланджело, Сервантес, Шиллер, Моцарт, Бетховен, Лермонтов и другие.
Эта особенность мифологического сознания автора, мне кажется, не имеет аналогов в культуре. Отчасти, как это ни парадоксально, она соотносится с отечественной традицией литературной критики xix века, идущей от Белинского, Добролюбова и особенно Писарева – говорить о литературных персонажах: Базарове, Лопухове, Кирсанове, Бельтове и других, – как о реальных людях. Даже Ю. М. Лотман в своем комментарии к «Евгению Онегину» писал о доме в Петербурге, где жил Онегин, что вызвало возмущение молодого тогда Андрея Немзера, который сказал по этому поводу: «Я привык думать, что Онегин нигде никогда не жил». Итак, шизофреническое сознание смыкается с позитивистским научным. Вообще это проблема философская – статус художественного персонажа и его имени (см. [Кастанеда, 1999; Льюис, 1999; Миллер, 1999; Серль, 1999; Woods, 1974]. Например, Барри Миллер рассуждал так: «Если фраза «Шерлок Холмс жил на Бейкер-стрит» бессмысленна, то тогда равно бессмысленной должна быть и фраза «Шерлок Холмс жил на Парк-лейн». Но это не так. В художественном мире рассказов Конан-Дойля первая фраза является скорее истинной, а вторая – безусловно, ложной».
Но художественный дискурс, не имея, с нашей точки зрения, денотативной сферы [Руднев, 1996, 2000], обладает хотя бы планом выражения – это слова, имена собственные, пусть с нулевым экстенсионалом. Но мифологические персонажи, мифологические, если понимать мифологию только так, как ее можно понимать – как некое состояние сознания (как она понимается в замечательной статье А. М. Пятигорского «Некоторые замечания о мифологии с точки зрения психолога» [Пятигорский, 1965]) это не то, что вымышленные персонажи беллетристки – у них совершенно иной семиотический статус. Поэтому положение в один ряд «реальных» мифологических персонажей, например, уицроаров династии Жругров, реальных исторических деятелей таких как Павел Первый, Иван Грозный, Лермонтов, Толстой, с одной стороны, и Свидригайлов и Андрей Болконский, с другой, возможно только в шизофреническом сознании, поскольку именно в шизофреническом сознании не имеет значения отсутствие денотативной сферы.
4. СМЫСЛ И ДЕНОТАТ: МОДАЛЬНОСТИ
Начнем теперь с азов семиотики. Поговорим о треугольнике Фреге из его статьи 1878 года «Смысл и денотат» [Фреге, 1977, 1997 <разные переводы его статьи>].
Треугольник Фреге это соотношение знака, денотата и значения.
Главная ценность статьи Фреге заключалась в разграничении смысла и денотата в косвенных контекстах. Так, денотатом любого предложения в изъявительном наклонении («Он пришел») является его истинностное значение, то есть тот факт, что предложение либо истинно, либо ложно. Смыслом предложения является высказанное в нем суждение, то есть тот факт, что некто пришел. Но если мы имеем предложение с косвенным контекстом, или «пропозициональной установкой» (термин Рассела [Rusell, 1982]) «А. сказал, что он пришел», то истинностным значением теперь будет обладать только все предложение в целом, денотатом же пропозициональной установки, или косвенного контекста («…что он пришел»), которая не является ни истинной, ни ложной, является его смысл, то есть высказанное в нем суждение. Какое это отношение имеет к психосемиотике и тем более к психосемиотической теории шизофрении, если таковая возможна? В наших предшествующих работах, особенно в обобщающей статье [Руднев, 2007], указано, что денотация характерна для депрессивного мышления, которое лишается смысла как ценностной установки, шизофреническое же мышление лишается денотативной установки (предметной сферы). Зато Собственное Я, которое может быть потерянным при шизофрении, затопляется различными безденотативными бредовыми смыслами (ср. главы о шизофрении в психоаналитических книгах [Фенихель, 2004; Тэхкэ, 2003]). Треугольник Фреге при психопатологическом семиозисе распадается. Как мы неоднократно указывали, ссылаясь на многочисленные примеры из ранней книги Юнга «Психология dementia praecox» 1908 года [Юнг, 2000], в терминальной стадии шизофрении, особенно, при бреде величия, больной не может пользоваться пропозициональными установками (см. статью [Руднев, 2001] и ее расширенный вариант [Руднев, 2001а], перепечатанную в книге [Руднев, 2002]). Это была знаменитая портниха-парафреничка, которая отождествляла себя с Девой Марией, Христом и со всеми, с кем только можно. Но что нам эти отождествления, когда мы утверждаем, что при шизофрении нет денотативной сферы? Когда юнговская портниха говорит «Я – Дева Мария», это, в сущности, не является предложением. Это предложение-действие, скорее, речевой акт в смысле Остина и Серля [Остин, 1999; Searle, 1970], в том смысле, в каком речевым актом является предложение «Я объявляю заседание открытым» – классический пример остиновского перформатива. Это скорее «лосевское» архаическое инкорпорированное предложение-действие – не «Охотник убил медведя», а «Охотнико-медведе-убивание» [Лосев, 1980]. Почему же больная говорит формально на обычном (немецком) языке? Потому что перед тем, как заболеть, она пользовалась обычным языком. Да и теперь она не всегда теряет пресловутое «тестирование реальности»; как отметил Александр Сосланд в устном и частном обсуждении моей статьи [Руднев, 2007], «у шизофреника есть способность к тестированию реальности, которому его много лет обучала культура». Получается, даже в бреду шизофреник как-то тестирует реальность. Но как же он ее тестирует? Разумеется, на свой бредовой лад, – это реальность чистых смыслов.
Как соотносится семиотика смысла и денотата с теорией нарративных модальностей, впервые предложенной чешским филологом Любомиром Долежелом [Dolezel, 1979] и дополненной нами в книгах [Руднев, 1996, 2000]? Первоначальными фундаментальными модальностями маленького ребенка являются аксиологическая (ее логическую теорию разработал советский логик А. А. Ивин [Ивин, 1976]) и деонтическая модальности нормы (логико-философскую теорию норм разработал Георг фон Вригт [Вригт, 1986]). Примитивная аксиология реализуется на оральной позиции, потом она сменяется мужской отцовской деонтикой на анальной стадии (на которой фиксируется обсессия) и вновь сменяется более зрелой аксиологией на фаллической стадии (на которой фиксируется истерия – подробно см. [Руднев, 2007]). По остроумному и глубокому замечанию А. И. Сосланда, высказанному в той же устной беседе, сфера аксиологии соотносится со сферой смыслов, а сфера деонтики, норм, – со сферой денотатов. Как это понимать? Желание, гедонизм, разделение всего на хорошее и плохое – представляется более фантазийным и менее опирающимся на предметно-денотативную область, а нормы – то, что должно, разрешено и запрещено, – опирается прямо на денотативную сферу. Получается, что обсессивные более склонны к денотативной сфере, более заземлены, а так оно и есть на самое деле; истерики же более склонны к фантазии, к сфере чистого смысла, что тоже соответствует даже обыденному представлению об истерике как о фантазере и вруне (барон Мюнхгаузен, Хлестаков). А что происходит при шизофрении? Мы не знаем этого. Мы можем, повторяем, говорить только о репрезентативной семиотической сфере, а не о самой шизофрении. Все в той же беседе Александр Сосланд критиковал меня за то, что я, говоря о «природе психической патологии», говорю на самом деле о репрезентации. Потому что семиотическо-вербальное – это только поверхность, а природа – это природа аффекта. Тогда же он сказал, что в основе шизофрении, по его мнению, лежит не потеря денотативной сферы, а всеобъемлющий страх, бинсвангеровский Ужас ужасного [Бинсвангер, 1999a] (подробнее см. ниже). Мой критик находился по отношению ко мне в той же диалогической позиции, в которой находился Дарвин в его полемике с Уильямом Джеймсом. Напомним вкратце, в чем там было дело.
Дарвин (в работе «О выражении эмоций у обезьяны и человека») считал, что эмоция первична, а язык вторичен. Уильям Джеймс считал, что язык (там шла речь о языке тела, о жестах и мимике, но это все равно невербальная семиотика) первичен, а эмоция, аффект является реакцией на языковой раздражитель. В отличие от Дарвина Джеймс исходил из диалогической модели языка. По Дарвину ситуация такая: «Я испытываю боль и потом уже кричу: «Ай, как больно!» Или вижу что-то приятное, и у меня появляется счастливый смех или слова «Ах, как хорошо!». Джеймс считал – и я с ним согласен, – что ситуацию надо рассматривать более широко. Сначала я испытываю какой-то семиотический стимул, потом появляется эмоциональная реакция. Мне говорят: «Ты больше ни на что не способен». Мне делается душевно больно. Что здесь первично? Здесь первичен языковой стимул, слова о том, что «я – плохой». Я реагирую депрессивно на слова. Но это могут быть и не слова. Это может быть не вербальный, но все равно семиотический стимул. Я увидел раздавленную кошку, и мне сделалось тоскливо. «Раздавленная кошка» – это языковой стимул. Мне сама реальность сказала: «Ты видишь раздавленную кошку». Или просто светит солнышко, и я улыбаюсь. Я получаю сообщение от реальности: «Какая хорошая погода» – в ответ изменяется моя эмоция. Это соответствует гипотезе лингвистической относительности Э. Сэпира, Б. Л. Уорфа: не реальность строит язык, но язык строит реальность. Язык первичен. Но он первичен в прагматическом смысле. В онтологическом смысле между языком и реальностью, между речью и эмоцией существует «принципиальная координация» (выражение Эрнста Маха, роль которого в формировании современного мышления мы во многом недооцениваем).
Но предположим, что наш оппонент прав, и главное в шизофрении – не утрата денотативной сферы, а страх, тревога, вообще аффект. С целью выяснить это мы выбрали три концепции шизофрении (обзор психотерапевтических подходов к шизофрении см. в статье [Холмогорова, 1998]): концепцию Людвига Бинсвангера, основателя daseins-анализа, и двух психоаналитиков – Отто Фенихеля (главу о шизофрении из его классической книги 1940-х годов «Психоаналитическая теория неврозов») и современного финского психоаналитика Вейкко Тэхкэ (главу о шизофрении из книги «Психика и ее лечение»).
5. ЭУГЕН БЛЕЙЛЕР
Эуген Блейлер, который ввел в культуру XX века сам термин «шизофрения», был директором знаменитой клиники для психически больных Бургхельцли в Цюрихе. Во многом благодаря тому, что под его началом работал молодой Юнг, между психиатрическим Цюрихом и психоаналитической Веной завязались тесные контакты (см. подробнее [Эткинд, 1994]), и Блейлер испытал на себе определенное влияние психоанализа (например, он, так же как и Фрейд, считал, что галлюцинации и бред суть исполнения желаний); однако этот замечательный психиатр во многом сохранил свою уникальную позицию в учении о шизофрении, некоторые аспекты которой мы изложим по его «Руководству по психиатрии», впервые изданному в 1921 году и выдержавшему 15 переизданий, из которых пять вышло на русском языке; последний репринт 1993 года, на который мы и будем ссылаться. Для Блейлера шизофрения это, прежде всего, расстройство ассоциаций – характерно, что с самого начала главы о шизофрении Блейлер начинает говорить о языке, точнее, о речи шизофреников.