Философский словарь
Шрифт:
Значит ли это, что удовлетворение нехватки в чем бы то ни было в принципе невозможно? Разумеется, нет. Жизнь не настолько жестока к нам. Просто дело в том, что удовлетворение любой потребности ликвидирует самую эту потребность, а следовательно, ликвидирует и любовь (ибо любовь и есть потребность). В результате нам остается выбор из двух возможностей: либо мы любим то, чем не владеем, и страдаем от этого; либо мы получаем что-то и в тот же миг перестаем в нем нуждаться, а значит, теряем способность любить (ведь любовь есть стремление к удовлетворению нужды в чем-то). Любовь, таким образом, усиливается на фоне неудовлетворенности и угасает на фоне удовлетворенности. Особенно ярко это проявляется на примере любовных взаимоотношений. Если мы чувствуем всепоглощающую тоску (страсть) от того, что предмет нашей любви не с нами, нам кажется, что обладание этим предметом сделает нас счастливыми. Этого не произошло? Значит, несчастье нам обеспечено, во всяком случае на протяжении какого-то времени. Это случилось и продолжается? Мы больше не страдаем от отсутствия предмета своей любви, но вместе с тоской по нему тускнеет и наше счастье. Разве можно тосковать по тому, кто постоянно рядом, кто делит с нами всю нашу жизнь, кто каждое утро, каждый день и каждый вечер здесь, с тобой, такой привычный и знакомый? Разве страсть способна оказаться сильнее счастья? И разве может счастье подчинить себе
Быть счастливым, сказал Платон много раньше Канта, значит обладать желаемым. Но из этого следует, что счастье невозможно, потому что нельзя желать того, что у тебя уже есть. Желать можно лишь того, чего ты лишен. Такой гениальный ученик Платона, как Шопенгауэр, делает из этого следующий вывод: «Вот так и вся наша жизнь, подобно маятнику, беспрестанно колеблется вправо-влево, между страданием и скукой». Мы страдаем, когда вожделеем того, чего у нас нет; но стоит нам заполучить желаемое, нас одолевает скука, и мы начинаем понимать, что не способны любить его по-прежнему… Пруст называл это явление сердечным непостоянством и говорил о двух полюсах, между которыми разрывается любовь. Встречи и разлуки с Альбертиной… Когда ее нет, он жестоко страдает и чувствует, что готов на все, лишь бы она снова пришла. Когда она возвращается, он испытывает скуку или начинает мечтать о других женщинах – он снова готов на все, лишь бы она ушла… Кому из нас не знакомы эти шатания? Каждый из нас переживал нечто похожее, каждый так же мучился из-за собственного непостоянства. Мы любим того или ту, кто не с нами, и называем это чувство несчастной любовью. Мы делим свою жизнь с тем или с той, по ком больше не тоскуем, мы любим его или ее все меньше и меньше и называем это семейной жизнью.
У шансонье Нугаро была известная песенка про «проклятого» мужа, убивающего «прекрасного принца». А ведь и «муж», и «принц» – это один и тот же человек, только в разных жизненных обстоятельствах. Пока ты по нему тоскуешь, он для тебя – прекрасный принц. Но вот он с тобой, и принца больше нет – остался проклятый муж.
Оба приведенных здесь определения любви обладают одними и теми же достоинствами и страдают одними и теми же недостатками. Определение Аристотеля и Спинозы бессильно против несчастной любви и никак не объясняет, почему любовь приносит страдания и тревоги. Определение Платона буксует перед счастливой любовью: оно прекрасно объясняет, почему любовь чревата страданиями и разочарованием, но пасует перед существованием счастливых пар, доказывающих, что можно радоваться не отсутствию партнера (это и в самом деле невозможно), а его присутствию, что бывает разделенная и объединяющая любовь. Каждая счастливая пара являет собой живое опровержение платонизма. Лично для меня это лишний довод для восхищения перед счастливыми парами и любовью и одна из причин того, что я не платоник. Но как примирить несчастную любовь с верностью Спинозе?
Попробуем начать с самого простого. В том, что любовь может быть омрачена тревогой или страданием, никакой загадки нет. Если существование моих детей служит для меня источником радости, их внезапная гибель конечно же причинит мне страшное, невыносимое страдание. Поэтому понятно, что я постоянно тревожусь о них и испытываю страх при мысли, что с ними может произойти что-нибудь плохое, от чего, увы, никто не застрахован. Если их существование меня радует, то предположение о том, что они перестанут существовать или их существование потерпит ущерб (они заболеют, будут несчастливы, им предстоит страдать), не может не вызвать во мне тревоги и печали. Спиноза довольно подробно комментирует эту мысль («Этика», часть III, теоремы 19 и 21, включая доказательство), так что нам нет нужды на ней останавливаться. Любить значит трястись от страха – но не потому, что любовь пугает, а потому, что жизнь хрупка. Но, хоть она и хрупка, это еще не причина, чтобы отказываться жить и любить.
Труднее разобраться с любовью, связывающей мужчину и женщину. Она действительно часто начинается с ощущения, что тебе не хватает именно этого человека, причем эта нехватка носит не столько физиологический (одного чувства обездоленности мало, чтобы человек почувствовал себя влюбленным), сколько психологический характер. «I need you», поется в знаменитой песне Beatles, что означает: я тебя люблю, я тебя хочу, мне тебя не хватает, ты мне нужен (нужна). Любовь, в момент своего зарождения, почти всегда говорит в пользу теории Платона. Греки называли такую любовь словом eros – это любовь, переживающая нехватку своего предмета, любовь, желающая брать, стремящаяся завладеть своим предметом и продолжать им владеть, это страстная и собственническая любовь. По сути это любовь к себе (возлюбленный любит предмет своей любви в той же мере, в какой волк любит ягненка, пишет Платон в «Федре»), а если и не к себе, а к другому человеку, то лишь постольку, поскольку именно этого человека нам не хватает, поскольку мы нуждаемся (или думаем, что нуждаемся) именно в нем. Вот почему эта любовь так сильна, так агрессивна и возникает так легко. Схоластики называли такую любовь вожделением, понимая под этим своекорыстное чувство: вожделеть значит любить кого-то ради собственного блага. Так младенец хватает материнскую грудь. Так грубый и нетерпеливый любовник набрасывается на возлюбленную. Так пылкий влюбленный не в силах сдерживать возбуждение. Но испытывать вожделение доступно каждому. И мечтать доступно каждому. А что же происходит, когда вожделеть больше не нужно? Когда мечта теряет актуальность, потому что тот, о ком мечтаешь, всегда рядом? Когда тайна уступает место прозрачности, а то и мути? Многие люди не в состоянии простить другому человеку того, что он всего лишь тот, кто он есть, а не существовавшее в их воображении чудесное существо. И тогда они говорят: «Я его (ее) разлюбил(а)», и в этом признании нельзя не уловить горького привкуса истины. «Мы любим кого-то за то, чего в нем нет, и бросаем его за то, что он такой, какой есть», – сказал Гензбур (142). Но не все же истории любви заканчиваются разлукой! И далеко не все семейные пары живут, преодолевая скуку или погрязнув в притворстве. Есть люди, научившиеся любить другого человека таким, какой он есть, вернее сказать, таким, каким он позволяет себя узнать и продолжать узнавать в беспрерывно меняющейся повседневности, и умеющие радоваться тому, что этот человек рядом, что он существует и отвечает тебе взаимной любовью. Эта радость тем больше, чем яснее сознание того, что больше не надо тосковать по отсутствующему возлюбленному, потому что разлуке с ним пришел конец, а если и приходится с ним расставаться, то ты знаешь, что скоро будет новая встреча, которая подарит новую нежность и новое наслаждение, и это повторение не только не разрушает
Вместе с тем вряд ли стоит рассматривать понятия eros и philia как взаимоисключающие. Они представляют собой не два отдельных мира и не две отдельные сущности, а скорее два полюса одного и того же пространства, два момента одного и того же процесса. Вернемся к нашему примеру с ребенком, тянущимся к материнской груди. Его любовь – это eros, то есть любовь, которая берет, и, подчеркнем, с этого чувства начинается всякая любовь. Теперь посмотрим на мать. Ее любовь – это philia, то есть любовь, которая отдает, защищает и радуется тому, что способна отдавать и защищать. Но каждому понятно, что и мать когда-то была младенцем, и она когда-то умела только брать. Так же и ребенок – он должен научиться не только брать, но и отдавать. Поэтому мы говорим, что eros первичен, и таким он остается всегда. Но из самой его сущности понемногу начинает выступать philia, являющаяся своего рода его продолжением. Даже если прав Фрейд, утверждающий, что в основе любой любви лежит сексуальность, это еще не значит, что любовь целиком и полностью сводится к сексуальности. Все мы начинаем с любви к себе, и в этом схоласты не ошибались, но это не только не мешает, но, напротив, способствует тому, что в дальнейшем мы иногда становимся способными полюбить кого-то другого. Сначала тоска по тому, чего нет, потом – радость разделенной любви. Сначала любовь-вожделение (любовь к другому ради собственного блага), потом – любовь-благожелательность (любовь к другому ради его блага). Сначала любовь, которая берет, потом – любовь, которая отдает. В том, что вторая никогда до конца не вытесняет первую, каждый может убедиться на собственном опыте. Но это нисколько не затемняет для нас понимание любви как пути от одной к другой. Можно сказать, что любовь и есть этот путь, которым мы идем по жизни.
Куда он ведет? Если я люблю то, что приносит мне радость, то, что мне нравится, вселяет в меня чувство умиротворенности или ощущение полноты бытия, это означает, что я так и не вышел за рамки любви к себе. Вот почему любовь-благожелательность не свободна от любви-вожделения, philia от eros’a, а любовь как таковая от эгоизма и влечения. Можно ли пойти дальше? Именно к этому призывает Евангелие. Любить своего ближнего значит любить любого человека – не того, который тебе нравится, а того, который существует рядом с тобой. Не того, который добр к тебе, а даже и того, который причиняет тебе зло. Возлюбить своего врага по определению означает выйти за рамки дружбы, во всяком случае в ее эгоистическом понимании (у Монтеня: «Потому, что он это он, и потому, что я это я»), а может быть, выйти и за рамки логики (для древних греков подобное толкование дружбы выглядело бы откровенным противоречием или просто-напросто безумием: разве можно быть другом своему врагу?). Первохристиане, пытаясь найти выражение для подобной любви, отвергли и philia и eros и изобрели неологизм agape (от греческого agapan – любить, дорожить), который римляне перевели на латынь как caritas – милосердие. Милосердие – это благожелательность без вожделения, радость без эгоизма (своего рода дружба, освободившаяся от эго), это безбрежная любовь, чистая и бескорыстная (Фенелон), не претендующая на обладание и не ведающая тоски, любовь без притязания (Симона Вейль), ничего не ожидающая для себя, не нуждающаяся во взаимности, не соизмеряющая себя с ценностью своего предмета, любовь-самоотдача, любовь-доверие. Это та любовь, которой нас любит Бог и которая и есть для нас Бог («о Theos agape estin», читаем в Евангелии от Иоанна). Нетрудно понять, сколь велика ценность этой любви, во всяком случае в той мере, в какой мы способны ее себе вообразить, и насколько она выше нас. Способны ли мы на такую любовь? Я сильно в этом сомневаюсь. Но это не должно мешать нам к ней стремиться, трудиться над собой и иногда, возможно, к ней немного приближаться. Чем дальше отходим мы от эгоизма, то есть от себя, тем ближе подходим к Богу. Возможно, в этом и состоит сущность милосердия как бесконечной и беспредметной радости, как мог бы назвать ее Аль-тюссер.
Таким образом, мы начинаем с ощущения нехватки чего-то или кого-то и движемся ко все более полной и все более свободной радости. Вот почему общим элементом всех трех видов любви – или самой любви как таковой либо ее ближайшим родовым понятием – является радость. Мысль о том, что мы можем получить в свое владение то, чего нам не хватает (eros), должна наполнять нас фантастическим ощущением счастья, равно как и обладание тем, что мы воспринимаем как благо (philia), равно как и простое умение радоваться тому, что есть (agape).
Можно, конечно, и вовсе ничего не любить (Фрейд называет такое состояние меланхолией, «потерей способности любить»). Тогда приходишь к выводу, что жизнь не имеет ни вкуса, ни смысла. Для кого-то это означает прощание с жизнью – люди кончают самоубийством только в результате любовного краха или утраты способности испытывать любовь. Всякое самоубийство, даже оправданное, есть крах, как справедливо отмечает Спиноза. Поэтому нельзя осуждать самоубийство (никто не застрахован от краха), как нельзя и восхвалять самоубийство. Крах – не поражение и не победа.
Стоит ли жизнь того, чтобы жить? На этот вопрос нельзя ответить в абсолютной форме. Ничто не имеет ценности само по себе. Та или иная вещь обретает ценность только благодаря радости, которую она нам приносит или вызывает в нас. Жизнь имеет ценность только для того, кто любит жизнь. Любовь имеет ценность только для того, кто любит любить. Любовь к жизни и любовь к любви неразрывно связаны между собой. И не только потому, что любить может только живой человек, но главным образом потому, что только любовь заставляет почувствовать вкус к жизни и дать силы продолжать жить, ибо одной храбрости тут мало.