Флердоранж — аромат траура
Шрифт:
Больше всего на свете Елизавета Кустанаева, которую те, кто знал ее близко, чаще звали Лисой, чем Лизой, ненавидела беспорядок. Любой — в делах, в вещах, в отношениях между людьми. Когда неожиданно и коварно глохла машина на пустой дороге, когда из облэнерго поступали не учтенные бизнес-сметой счета за перерасход электричества в теплицах, когда с треском отлетала застежка у любимого французского бюстгальтера, когда человек, на которого было потрачено пять лет собственной жизни, в одно прекрасное утро объявлял: Я от тебя ухожу.
Вот и сейчас привычный уклад в доме, который Лиса давно уже считала почти своим, не просто нарушился,
— До каких же пор я должен сидеть вот так, сложа руки?! Надо же что-то делать. Я ведь должен хоть как-то помочь ей, моей девочке…
Крик души. Вопль мужского нутра, взвинченного алкоголем, — Лиса брезгливо прислушалась — начинается… Она курила на открытой веранде второго этажа особняка Чибисова. А сам хозяин дома Михаил Петрович находился внизу в гостиной вместе с настоятелем славянолужского храма отцом Феоктистом и Иваном Пантелеевичем Кошкиным, которого, несмотря на его преклонный возраст и больное сердце, агрофирма Славянка держала в своих штатах в качестве ведущего специалиста по сельхозкультурам.
Отец Феоктист и Кошкин вот уже второй день неотлучно находились при Чибисове в качестве самых близких и доверенных советников в главном вопросе текущего момента-что делать?
— Я так больше не могу, нервы не выдерживают. Я пойду к ней, сейчас пойду… Как же мы оставили, бросили ее там одну?
Лиса Кустанаева снова услышала голос Михаила Петровича — полный отчаяния и гнева, он потряс особняк от фундамента до черепичной крыши. Она вздохнула, поморщилась. Эх, Миша, Миша… Только ты и можешь, оказывается, реветь вот так от бессилия и выпитой водки. Второй день только и делаешь, что ревешь, Да пьешь, да звонишь в Москву и Тулу своим адвокатам, да задаешь отцу Феоктисту бессмысленные риторические вопросы…
— Михаил Петрович, сядьте. Я прошу вас — сядьте, успокойтесь. Нельзя же так, в конце концов! Будьте же мужчиной…
Это там, внизу, в гостиной громко и веско произнес отец Феоктист. Он был из бывших флотских офицеров. И порой бравый капитан второго ранга брал в нем верх над смиренным служителем церкви.
— Отец, дорогой мой, уважаемый батюшка, вы вот каждое воскресенье проповеди народу читаете… Так скажите мне, ответьте — за что это всё нам? Вот это? Ребенку моему единственному — Полине? За что? За какие такие грехи?
Лиса Кустанаева, курившая наверху, уловила в громоподобном голосе Чибисова явный вызов. В гостиной зрел духовный бунт.
— Христос пострадал за нас плотию, то и вы вооружитесь тою же мыслью, ибо страдающий за нас плотию перестает грешить, — ответил отец Феоктист. — Пути господа неисповедимы. Бывает, что наши грехи, грехи взрослых, искупают за нас наши дети.
— И это, по-вашему, справедливо? — спросил Чибисов.
— Вопрос не в том, что нашей нравственно несовершенной человеческой природе кажется или не кажется справедливым. Вопрос в том, что думает о нас, наших грехах, нашей расплате за них и нашем покаянии господь наш.
— Поговорили бы вы так лет двадцать назад, отец Феоктист, — услышала Лиса Кустанаева скрипучий старческий голос Кошкина, — живо бы вас командование Северного флота на ковер вызвало и погоны долой.
— Какой-то подонок жизнь мою под откос в один миг пустил — убил моего зятя, надругался над моей дочерью единственной. Довел ее до того, что девочка рассудка почти лишилась, а вы говорите мне о том, что думает об этом бог! — воскликнул Чибисов. — Да где он, бо-то? Я ему месяц назад колокола в церковь повесил. Семнадцать тысяч долларов с одного литья только, между прочим, не считая установки на колокольню. А он мне за это— ЭТО вот?! Да что вы мне о покаянии лапшу на уши вешаете? В чем мне каяться? В том, что я вкалываю как проклятый? Что вот этими руками все себе заработал — дом, капитал, дело свое? В том, что жены лишился, Полинка у меня на руках сиротой осталась? В том, что всю округу, земляков своих работой, зарплатой обеспечиваю, кормлю-пою, от водки загнуться не даю как другим? Моя жизнь — вот она, как на ладони. — Голос Михаила Петровича патетически звенел. — В чем виноват я, не отрицаю — ну, за воротник залью в компании когда лишнее, охоту люблю по осени, выражаюсь не всегда литературно-культурно. Так я ж мужик. На земле вырос, с землей всю жизнь дело имел. На земле и умру, где-нибудь в поле. Упаду как заезженный конь в борозду…
— Когда был цел Советский Союз, — Лиса Кустанаева снова услышала голос Кошкина, — таких вещей и в проекте — бить не могло. Насчет убийств тогда строго дело было. Чуть что — расстрел. А сейчас? Ну, поймают его этого сукиного сына, и, думаете, расстреляют? Нет, в тюрьму посадят. Кормить будут, стеречь, дерьмо за ним убирать лет этак еще двадцать. А его б не в тюрьму надо, а под трактор сразу гусеничный, под асфальтоукладчик. Чтобы только мокрое место одно осталось.
— Елизавета Максимовна, я пришла вам сказать… Она, кажется, проснулась. Глаза открыла. Я спросила, как она себя чувствует, но она ничего не ответила. Молчит…
Лиса обернулась: перед ней стояла медсестра Вера, которую Чибисов еще вчера утром привез из районной больницы, чтобы она неотлучно находилась при Полине. Лиса была категорически против этого. По ее мнению, Полину надо было сразу же поместить в хорошую частную клинику в Москве. Но Чибисов воспротивился.
— Хорошо; спасибо. Идите к ней. Может быть, ей что-то понадобится, — сказала она медсестре. — Она так ничего и не ела?
—Нет.
— А платье… Вы наконец забрали его?
— Нет, я не смогла.
— Я же вас просила, Вера, — Лиса Кустанаева повысила голос. — Платье у нее необходимо забрать. Следователь настоятельно просил, чтобы мы его сохранили. Там могут быть следы…
— Но она не дает. Что я могу сделать? Силой отнимать? Она вцепилась в него чуть ли не зубами, когда я попыталась взять его, — жалобно возразила медсестра. — Не психиатричку же нам вызывать со смирительной рубашкой. Это и не платье уже — просто тряпка грязная, окровавленная, но Полина ее не дает никому. Настаивать, отбирать насильно — значит, только еще больше навредить.
Кустанаева щелкнула зажигалкой, закурила новую сигарету.
— Насчет психиатрички — это дельная мысль, — сказала она. — Ну, что же вы стоите? Возвращайтесь к ней. Я сейчас спущусь к Михаилу Петровичу, скажу ему.
Медсестра покорно заковыляла прочь. Она была маленькой и рыхлой. Сын ее работал техником в агрофирме Славянка, а сама она знала Чибисова, когда он был еще директором совхоза, и несколько лет состояла приходящей сиделкой при его больной жене.
Они все здесь такие, — подумала Лиса, — все с одной грядки. Свои. А я здесь не своя. Чужая всем. И черт меня дернул заехать в эту дыру?