Флейта Аарона. Рассказы
Шрифт:
И лишь сегодня, в этот воскресный вечер, в чужой стране, он впервые осознал в себе многое такое, что открыло ему глаза на историю брака. Он понял, что никогда за все время совместной жизни не склонил перед женой своей воли и своей личности, что, напротив, вся его душевная жизнь вращалась, как вокруг своей оси, вокруг обостренного сознания своей интимной уединенности и независимости, своего права на одиночество. Чувство метафизического одиночества было подлинным центром его духовного существования. Он инстинктивно знал, что нарушить это ощущение — значило разбить его жизнь. К нему порой приходило великое искушение подчиниться ее любви, но останавливало сознание кощунственности такого подчинения. Во всяком случае, в самой глубине его существа было нечто, что ставило ему запрет перед таким
Теперь он смутно стал сознавать все это. И смутно понял, что здесь лежали корни его непрестанной взаимной борьбы с Лотти, — с той единственной в мире женщиной, — кроме разве его покойной матери, — которой было дело до него, которой он был нужен. Даже матери он и наполовину не был так нужен всем существом, как Лотти. И для него она была единственным нечужим существом во вселенной. Тем не менее отношения между ними обоими сложились так, как они сложились.
Было время, когда он холодно и яростно ненавидел ее. Теперь это прошло. Не то, чтобы создавшееся положение как-нибудь разрешилось. Таким положениям не бывает разрешения. Но, во всяком случае, создалась определенность. Теперь он может, по крайней мере, иметь ощущение покоя…
Такого рода мысли роились в сумерках сознания Аарона в то время, как он сидел в этом чужом доме, в чужой стране. Всю жизнь Аарон терпеть не мог разбираться в своих чувствах. Добровольно, хотя, может быть, и бессознательно, он разобщил в себе жизнь чувств и страстей от работы сознания. В его уме была как бы начертана годная для внешнего употребления характеристика себя самого и такая же характеристика Лотти, — нечто вроде паспорта с личными приметами для предъявления собственному сознанию. И он действительно верил, что эти приметы, мало чем отличающиеся от обычных: глаза голубые, нос короткий, рот и подбородок средние, — что эти приметы исчерпывают его внутренний портрет. Это была маска, которую он носил, скрываясь от своего собственного сознания.
Теперь, когда прошли целые годы борьбы, он вдруг сбросил свою маску и разбил ее. То, что прежде казалось подлинным свидетельством личности, обратилось в пустую жалкую бумажку. Кому какое дело на свете до того, длинный у него нос или короткий, добр он или зол? Кому какое дело на свете до него вообще?
Привычная маска — его собственное представление о себе, — скинута и лежит разбитой на куски. Теперь он стоит сам перед собой без маски и потому невидимый. Так ощущал он это в тот вечер: невидимый, безобразный и неопределимый, как уэльсовский «Невидимка». У него нет больше маски, в которой можно показаться людям. Существо его неуловимо. За кого должны принимать его люди, если им нечего в нем увидеть? Что видят они, когда на него смотрят? Например, леди Фрэнкс? Впрочем, этот вопрос не очень заботил Аарона. Он знал, что, как всякий человек, представляет загадку для самого себя и для других. А людское мнение о нем не очень заботило его…
Забившись в кресло в полутемном углу пустой приемной, Аарон перебирал все эти мысли. Он был музыкант, и потому самые глубокие его размышления не облекались в слова, не сопровождались предметными представлениями. Его мысли и ассоциации были так же безобразны, неопределенны и трудно уловимы, как электрические волны беспроволочного телеграфа, несущие в пространство сигналы, которые потом будут превращены в слова.
В своем теперешнем состоянии молчаливого, бессловесного самопознания он понял, что всегда внутренне боролся против предъявлявшегося ему тайного требования подчинить свою личность, отдаться безраздельно другому существу: Лотти, матери, — кому бы то ни было. Отречение от себя в любви всегда казалось ему отвратительной и лживой изменой самому себе. Глубокий инстинкт удерживал его от такого ложного шага, даже когда он подвигался к самому краю пропасти самоотречения. Пожелай он совершить такое отречение, — самая его природа не смогла бы этого выполнить. В течение всей своей брачной жизни с Лотти он боролся с самим собою стоя на краю этой манящей пропасти, защищая о смертного приговора собственную душу. Ведь и над ним имел власть столь распространенный среди людей предрассудок, будто вершины своей человеческая жизнь достигнет безоглядным прыжком в бездну самоотречения, во имя
Почему-то в нашу эпоху обязанность давать предписана мужчине, а право брать — женщине. Мужчина при этом не только дающий, но и самый дар, а женщина, вечная женственность — алтарь, на который возлагается жертва. Любовь и брак — вот длящийся акт этого жертвоприношения.
Всякий процесс должен вести к некоторой цели. Цель его — не продолжение до бесконечности все того же процесса, а его завершение. Любовь — это какой-то процесс, цель трансформации в тайниках человеческой души. Любовь — таинственная вещь, но, несомненно, что это какой-то процесс. Как процесс, она должна быть доведена до какого-то своего завершения, которым процесс заканчивается и разрешается. Более чем нелепо полагать, будто этот процесс должен длиться вечно и быть доведен до той ужасающей степени крайнего напряжения, в котором гибнут и тело, и душа. Завершение процесса любви означает возвращение мужчины и женщины к состоянию полного спокойствия и самообладания. Вот и все.
Может быть, и в самом деле у любви не бывает последнего завершения. Но, подобно театральному представлению, она в своем развитии разделяется на действия, и в конце каждого действия должна быть достигнута указанная цель, то есть такое состояние, в котором человек принадлежит самому себе в честном и самоудовлетворенном одиночестве. Без этого любовь становится душевной болезнью.
Свое теперешнее полное одиночество в мире Аарон принял, как состояние полноты и завершенности. Долгая борьба с Лотти привела его, наконец, к самому себе, так что теперь он испытывал то удовлетворение и покой, какой чувствует все живущее, глубоко пустившее корни в почву жизни и потому свободное от тревоги за себя.
Вечером, после обеда, за которым были те же лица, та же торжественность и все те же разговоры, Аарон безо всякой охоты, уступая желанию хозяйки, играл под ее аккомпанемент на флейте. Затем леди Фрэнк играла на рояле, а в заключении жена Артура пела итальянские арии. Аарону показалось, что музыка никому не доставила удовольствия. Все сидели с вежливо скучными физиономиями. Перед тем, как общество разошлось, сэр Уильям подошел к Аарону с обычным своим приветливым видом и спросил, правильно ли известие, которое он слышал он жены, будто мистер Сиссон завтра утром уезжает в Милан. На утвердительный ответ Аарона он сказал, как бы напутствуя его к дальнейшим путешествиям:
— Я буду удивлен, если Милан вам понравится. Это, по-моему, наименее итальянский город из всех итальянских городов. О Венеции говорить нечего. Это не город, а музей. Но я не люблю и Рима с его смешением всех эпох и современными римлянами, сохранившими все пороки и растерявшими все добродетели своих античных предков. Самый привлекательный для иностранца город — это, конечно, Флоренция, но там очень плохой климат…
С этими словами он ласково простился с Аароном, предложил заехать к нему в дом вместе с Лилли и пожелал доброго пути. Аарон поднялся в свою комнату, лег в постель и вскоре заснул.
XIV
20-е сентября в Милане
На следующее утро Аарона разбудил вошедший с подносом дворецкий: часы показывали ровно семь. Слуги леди Фрэнкс были точны, как само солнце.
Аарон с неохотой оторвал голову от подушки. Ему не хотелось вставать, начинать этот день, суливший необходимость отъезда, необходимость нырнуть в эту неизвестную страну, навстречу неведомым, отсутствующим целям. Правда, он еще недавно говорил, что хочет соединиться с Лилли. Но это было не более, как предлог, извинявший его странное появление и нахождение в чужом доме.