Флейтист
Шрифт:
– Ай-люли, малина. Вы посмотрите на него! Какой хороший мальчик! Ты упрек всем остальным мальчикам, а также девочкам. Вероятно, ты хочешь стать домработницей? Почтенная карьера. Редкая профессия.
– Так ведь Машетта же... ребенок же... Она умная, вы не смотрите, что она еле говорит. Вас дома никогда нету... Супруги у вас тоже нету... Можно няньку, конечно, нанять, но дорого. А у вас оклад сами знаете какой... начал канючить я.
Дзанни вдруг припер меня к портрету Дионисия Наталиевича, тряхнул за плечи и взвизгнул:
– Супруга - пошлое, мещанское слово!
–
– Так все кругом говорят: "Моя супруга..."
– Так говорят лжеинтеллигенты!
– закричал Дзанни.
– Я запрещаю тебе употреблять это и подобные ему словечки! Видно, слишком часто ты стоишь в очередях за капустой - там еще не такое услышишь! Я запрещаю тебе заниматься хозяйством, запрещаю сновать между кухней и детской! Машетта не умрет без твоих обедов. Скорее даже наоборот - здоровее будет. Отныне ты займешься своим прямым делом. До сих пор я тебя щадил.
Показалось, что в спину мне грозно задышал Дионисий. Я стал рыдать, а Дзанни мгновенно повеселел, сел за рояль и начал с аффектацией играть "Ты забыл свой дом родной..." Я знал, что это означает. Я помнил свой долг всегда. Никакие рыдания не могли помешать мне. Всхлипывая, я взял с полки флейту и начал вторить ему.
...Вновь провал. Вновь несет меня в неизвестность огромная птичка и качает, и баюкает, и говорит сказки, и песни поет, но я не сплю. Верно, это кончается мое детство...
Мелькание дней. Унылое однообразие учебы. Школа акробатики, ужасная, мучительная школа. Кульбиты, курбеты, шпагаты, стойки на руках, на голове. Прыжки, прыжки, прыжки... И боль в суставах, а ночью - ощущение тела, избитого железными палками. Слезы бессилия...
Теперь я вставал в шесть часов утра, независимо от того, играл или не играл на флейте ночным гостям. До завтрака делал двести приседаний, двести прыжков и балетный экзерсис перед большим зеркалом. Дионисий Наталиевич вкупе со всеми родственниками взирал на жалкие мои потуги с отвращением. Я очень понимал его, будучи совершенно уверен в нелепости всех этих занятий. Но разве мог я спорить с Дзанни, разве мог ослушаться его? Он же с непонятным, пугающим упорством заставлял меня делать из своего тела черт знает что.
Я боялся спросить, зачем вся эта мука будущему клоуну-флейтисту. Зачем мне идеально вытянутый подъем ноги, зачем осанка тореадора и умение высоко прыгать? Я ничего не понимал, но при этом был уверен, что Дзанни имеет на меня право - на жизнь мою и на мою смерть. Если бы он, подобно легендарному Феджину, учил меня воровать, я стал бы прекрасным вором.
...Цирк-цвирк!.. Цирк-цвирк...
...А странно все-таки представить, что пройдет время и ничего не будет: ни дома нашего, ни нас самих, ни памяти о нас. Еще горше, если кто-то все же вспомнит и подумает с недоумением: "Для чего жили эти люди?" Вот один из тех вопросов, которые не имеют ответа, вследствие чего называются банальными и пошлыми! Но все же, все же - для чего живет человек? И есть ли логика в том, что называется судьбою? Кабы она была, эта логика, разве таким был бы мир? И разве правила бы им разнузданная глупость?
– ...Ка-ру-зо-о-о!!!
Это Дзанни
– Какая мерзость! Вон с арены!
Ах, не надо было ничего этого - ни упоминания великого имени, ни вообще пения, потому что случился скандал. Присутствовал в тот вечер на представлении один важный работник какого-то аппарата, "слуга народа" со стажем. Всем хороший работник, но глуховатый. Вместо "Карузо" он услышал "кукуруза". Таким образом, реплика Дзанни приобрела вредный политический смысл: "Кукуруза! Какая мерзость! Вон с арены!"
Арену действительно вскорости пришлось покинуть - Дзанни из цирка выгнали. Требовали наказать и свинью, но она отделалась только выговором и была отдана "на перековку" дрессировщику Ваньке Метелкину. У него Гаргара через месяц совершенно потеряла дар речи - Ванька считал, что языком трепать даже для человека лишнее, не то что для свиньи. Умерла Гаргара в городе Париже после представления, в котором зажигательно отплясывала трепак а ля русс с кордебалетом лошадок Пржевальского.
Милая Гаргара... Она была нашей кормилицей, делая успех Дзанни. Без нее он стал просто коверным клоуном, уже немолодым и порядком надоевшим своими старомодными репризами на темы всеобщего разоружения и отдельных нетипичных беспорядков в нашей легкой промышленности.
Как легко мне сейчас вспоминать об этом! А тогда я всерьез думал, что жить мне незачем, потому как Дзанни, великий Дзанни стал игрушкой чьей-то тупой воли и сделался безработным. Да, безработным в нашей стране! Мне было мучительно стыдно за него, за то, что он не вписывается в общую радостную картину нашей жизни. И хотя я знал, что Дзанни не виноват, мне все равно хотелось обвинить во всем именно его. В школе мы учили, что в споре с отдельной личностью коллектив всегда прав. Дзанни был личностью, а "слуга народа" олицетворял некий абстрактный могучий коллектив.
Самое неприятное в положении безработного не отсутствие денег всегда можно достать пятьдесят копеек в день на еду. Самое неприятное чувство унижения, которое доставляет общение с людьми. Сколько же их перебывало в нашем доме! Чаще всего приходили покупатели - Дзанни продавал вещи, чтобы прокормить нас с Машеттой. Приходили, рыскали глазами по комнатам и забирали все, что понравится: янтарные шахматы, вазу, жука-скарабея, люстру, черное распятие, книгу с золотыми письменами и даже вешалку-орла.
Приходил милиционер, обеспокоенный анонимным сигналом, что, мол, живут неработающие элементы, - суровый такой милиционер, в новеньких сапогах. Он долго кричал на Дзанни, а ушел, унеся с собой брелок для ключей в виде черепа с костями, пригрозив, "если что не того", товарищеским судом и выселением из города.
Приходили дамы из детской комиссии, требовали, чтобы Дзанни отдал нас с Машеттой в детдом, а сам шел "трудоустраиваться на завод". Покинули они нас, весьма довольные, унеся сахарницу кузнецовского фарфора и старинный медный тазик для бритья.