Фонтанелла
Шрифт:
Убивица прошла среди них, обменялась приветствиями и шепотом. А мать полностью игнорировала их — стояла, жестко выпрямившись, с отвердевшим взглядом, как будто здесь хоронят просто мужчину, одного из большого стада грешников. Только на одно мгновенье у нее исказилось лицо и вена вздулась на шее: когда Задница, все время державшаяся возле Рахели, которая стояла возле меня, вдруг вышла из группы Йофов и присоединилась к группе любовниц.
Мы выслушали короткие речи представителя деревни и еще кого-то, который сказал: «Ты, Мота, знал Страну и много походил по ее просторам», — и которого еще через годы я увидел в роли «Командира» в «Парламенте пальмахников», и еще одного
Старый Шустер держал перед моими глазами какую-то бумажку, и его палец вел меня от «да возвеличится» через «да освятится» к «да будет благословенно» [120] , а после погребения, когда Йофы и деревенские прошли перед матерью и пожали ей руку, «цацки» прошли перед Убивицей — улыбались, обнимали, целовали, что-то шептали, договаривались встретиться снова. Одна сказала: «Умер в расцвете сил», Задница произнесла напрашивавшееся: «В полном смысле этого слова», некоторые «цацки» засмеялись, некоторые нет, а толпа, как всякая толпа в конце похорон, рассеялась среди могил, собралась в группки для воспоминаний, разделилась поодиночке для уединения и мало-помалу разредилась и растаяла, и там остались одни только женщины моего отца — собрались вокруг Убивицы, вокруг берета с кудрями и с «пежо» и вокруг Задницы.
120
Слова поминальной молитвы (кадиша), которую сын читает по отцу.
Похоже было, что они ожидают, пока все остальные наконец уйдут и они смогут открыть свежую могилу и попрощаться, как следует, и мне захотелось тоже остаться там, спрятаться за забором, подслушать и подсмотреть, а главное — снова поглядеть на женщину, которая когда-то была девочкой из Нетании, а сейчас приехала с «товарищем по оружию», тем одноруким, который говорил над могилой отца и был так похож на него. Я с легкостью узнал ее, его первую любовь, которая поцеловала его и забеременела от другого, которая изменяла своему мужу при его жизни, но хранила ему верность после его смерти, и вычеканил в своем сердце ее образ, чтобы знать, отныне и далее, как выглядят женщины, «которые возвращаются».
Я посмотрел на нее, и она ответила на мой взгляд, но я вернулся с матерью во «Двор Йофе», ибо покойник и я — мы и без того слишком много изменяли ей и, невзирая на ее телефонное сообщение, я решил быть рядом с ней на шиве. Но мама объявила, что не намерена скорбеть. С нее хватит того унижения, которое досталось ей до его смерти, и во время, и после нее, и у нее нет желания ссориться по поводу подаваемого угощения.
— Так что сидите себе в доме Апупы и Габриэля, веселитесь со своими «цацками» и голубочками и ешьте свои яды.
«Цацки» не пришли, но габриэлевские «голубочки» приготовили нам прекрасные яды, которые я был бы рад разделить со своим отцом в память о нашей матери. Мы сидели там, Йофы по крови и родственники со стороны, и товарищи отца из Министерства сельского хозяйства, и из Долины, и из Пальмаха, они припоминали истории и «куриозы», а я все больше понимал, как мне тоскливо и как сломалось что-то в моей душе. Я вызывал в памяти картины и воспоминания, но чаще всего передо мной почему-то всплывала та фраза, которую он произнес, глядя вслед сестре погибшего летчика. «Пойди за ней, я хочу, чтобы ты с ней познакомился», — вновь и вновь слышалось мне его завещание. Однако до очередного Дня кипариса оставалось еще несколько месяцев, да мне и видеть никого не хотелось, кроме Ани. Но именно в это время к нам заявилась неожиданная и всех взволновавшая гостья — Аделаид, дочь Батии, моя двоюродная австралийская сестра.
Ее приезда никто у нас не предвидел, даже я. Никто не знал, как она выглядит, а сама она вначале немного поездила по Стране, и, только когда приехала глянуть на разрушенный дом на бывшей ферме семьи Рейнгардтов, нам позвонили из канцелярии тамошнего мошава и сказали, что «тут крутится какая-то молодая женщина» и они думают, что она из наших. Жених, почувствовав срочность в голосе Рахели, согласился одолжить мне «пауэр-вагон», чтобы я проехал полевыми дорогами, не застревая в субботних заторах.
Несколько человек уже поджидали меня возле бывшей немецкой церкви. По их рассказам, молодая женщина прошла, «надо думать», ночью по старой немецкой тропе среди холмов, о существовании которой «Бог знает, кто ей рассказал», и заявилась, «надо думать», засветло, потому что доярки, поднявшись на рассвете, увидели, что она уже сидит на траве и готовит себе кофе на маленьком примусе. «Вон там», — указали они в сторону коровника и пошли следом за мной.
— Да вон она и сейчас там, видишь высокую блондинку, вот это она и есть. — И их пальцы уже воткнулись в мою спину и стали осторожно, но настойчиво подталкивать. — Подойди к ней. Спроси, чего ей надо.
Молодая девушка, в дорожных широких штанах, тысяча карманов и застежек-молний, на голове — чудесная шапка золотых кудрей, на ногах — австралийские рабочие ботинки, тяжелые, как положено, но, в нарушение всех йофианских принципов, без шнурков. Широкоплечая, желтоглазая, вся в веснушках, она была очень похожа на моего деда и на моего двоюродного брата — а также, как это выяснится спустя несколько лет, и на мою собственную дочь — и, как все они, выше меня не меньше, чем на полголовы. Она смотрела, как я приближался, и, хотя не знала, что стоит на том самом месте, где наш дед убил сторожевых собак ее бабки, знала, кто я, и знала, что я знаю, кто она.
Я подошел к ней. Сказал: «Hello», она ответила: «Good day», сбросила с плеча рюкзак, присела — я видел, как напряглись ее сильные бедра, — и вытащила из него фотографии Юбер-аллес — другие, не похожие на те, которые Амуме удалось спасти из бешено рвавших рук Апупы. («Так же, как он думал, что взвалить на себя супружеское бремя — это значит взвалить жену на спину, — сказала Рахель, — так он считал, что навсегда порвать с дочерью — это значит порвать руками ее фотографию, как на похоронах надрывают рубашку».)
Я без труда опознал Батию, потому что Амума и сестры описывали ее точно и правдиво. Вот она: маленькое изящное тело Амумы, вспыльчивый и неукротимый темперамент Апупы, так и рвущийся из фотографий, несмотря на их выцветшую молчаливость.
«Высокая блондинка» выпрямилась, прочитала выражение моего лица, и мы оба поняли, что прошли первую проверку взаимного узнавания. Она приблизилась ко мне с торжественностью, которая наверняка рассмешила бы меня, если бы я не был так взволнован и если бы две ее горячие австралийские руки не обвились вокруг моей прохладной шеи, и две ее горячие немецкие груди не прижались бы к моей холодной груди, и ее горячий йофианский живот не сомкнулся бы с моим застывшим. Она чмокнула меня в губы и сказала на своем улыбчивом австралийском английском: