Фонтанелла
Шрифт:
Назавтра врач сказал, что мое выздоровление продвигается хорошо и поэтому я могу провести конец недели дома. Командир части передал, что пошлет мне военную санитарную машину, чтобы я мог ехать с удобством, но Габриэль сказал ему, что военная санитарная машина есть у нас дома, а Жених предложил хоть и старый, но более удобный «траксьон-авант» и даже согласился, чтобы Габриэль повел машину вместо него.
Машина взобралась по аллее кипарисов, погудела, отец открыл ворота и помог извлечь меня с заднего сиденья. Я с трудом встал, подняв в воздух «ногу-которая-болит-болыпе», осторожно оперся на «ногу-которая-болит-меньше» и, не удержавшись, навалился, почти повис на левом плече отца и на правом
Обрубок отцовской руки прижался к моей спине.
— Я рад, Михаэль. — Его лицо светилось. — Я рад видеть тебя на ногах.
Откуда-то появилась бутылка вина, выскочила пробка, мама вышла, подождала с похвальным терпением, пока мы прикончили яд, сказала: «С возвращением домой, Михаэль!» — и, побыв с нами еще несколько минут, сказала, что ей нужно замочить зерна хумуса для «гостей», и ушла.
«Священный отряд» уже установил во дворе свой вигвам и поднял над ним свой флаг. Патрульный джип с торчащим на нем пулеметом и вращающимися антеннами стоял сбоку со снятой маскировочной сеткой, укрытый под большим лимоном. Двое ребят из отряда, бывшие кибуцники, уже вернули к жизни старый душ возле барака, и влажные полотенца повисли на веревках, протянутых от веток красной гуявы. Третий парень, иерусалимец, колдовал у чугунного котелка, что висел и бурил над маленьким костром.
— Большое тебе спасибо, Михаэль, — сказал он. — Благодаря тебе мы получили отпуск на двадцать четыре часа.
Чугунок на огне порадовал мое сердце. Это был тяжелый горшок для варки, с толстыми стенками, который «Священный отряд» брал с собой на все сборы. В нем всегда готовился какой-нибудь сюрприз: то куски пойманного по дороге дикобраза, то подстреленный дикий кабан, то гусь, экспроприированный в одном из деревенских дворов, а то и молодой ягненок, приобретенный в одной из их странных бартерных сделок, — а также похлебки из чечевицы и риса, острой фасоли и овощей.
Моя кровать тоже уже ждала меня, но не в доме родителей, а на деревянной веранде. Они отнесли меня туда и уложили на воздухе, с видом на простор. И снова меня удивила глубина борозд, врезанных в мою память: вот большая равнина, там отдаленные холмы, с северо-запада возвышается Кармель, вот поле, проселочная дорога, пожар, кипарис, ее приезд, ее отъезд. Точно такие же, какими я вижу их и сегодня — несмотря на прошедшие годы, и на кварталы, и улицы, окончательно загородившие даль.
Дедушка, весь волнение, подливал нам еще яду из змеевика Арона, Гирш Ландау угощал нас своими «кошачьими язычками», а Рахель обняла меня с большой осторожностью, чтобы не причинить боль, и сказала:
— Сегодня ночью ты еще можешь спать дома, но когда почувствуешь себя лучше, не забудь свою тетку.
А через несколько минут после заката Пнина тоже вышла из своего дома:
— Я рада, что ты вернулся, Михаэль, как ты себя чувствуешь? — и посидела несколько минут возле меня, молчаливо улыбаясь в белом саване своей красоты.
Габриэль снял тяжелую крышку горшка, зачерпнул и наполнил десять мисок: Апупе, Гиршу Ландау, Рахели, себе, Жениху, отцу, «священным» и мне. Пнина сказала, что запах замечательный, но она «не чувствует голода», и вернулась к себе в дом. Рахель сказала:
— «Никто не обратил внимания», что моя сестра ничего не съела.
Отец прикончил свою порцию, проверил, осталось ли что-нибудь в горшке, снова наполнил свою тарелку и понес ее в сторону пролома в стене. Никто не задавал вопросов. Вернувшись, он поджег дрова в водонагревателе Жениха и наполнил для меня первую настоящую ванну после больничных обмываний губкой и тряпкой. «Священные» раздели меня, Габриэль отнес меня на руках, отец взволнованно и радостно шел перед ним — единственная рука убирает воображаемые препятствия, губы направляют: «Сюда», и «Здесь», и «Обрати внимание на угол».
Перед большим зеркалом я попросил Габриэля остановиться. Ранение, лечение и три месяца лежания в больнице уменьшили меня килограммов на пятнадцать. Мои ребра торчали. Ноги, худые, как девичьи руки, свисали с длинной, сильной руки моего двоюродного брата. Своей голове я позволил упасть на его плечо.
— Хорошенький групповой портрет, — сказал я. — Два ангелочка.
Он опустился на колени и бережно уложил меня в горячую воду.
— Идите уже, — сказал я, потому что все пятеро окружили ванну, вперив в меня глаза. — Вы что, никогда не видели Йофа без одежды?
Но иерусалимский парень все равно каждые несколько минут возвращался, произносил: «Минуточку, Михаэль» — и осторожно доливал еще кипятку, чтобы ванна не остыла слишком быстро.
Я сел, намылился, как мог, позвал: «Отец!» и: «Габриэль!» — лег на спину и отдался их рукам. Двум рукам-близнецам, которые мыли мои волосы, и одной-единственной руке, которая тупой стороной ножа счищала омертвевше-желтую кожу с моих ног. Три месяца без ходьбы нарастили ее там, а сейчас она размякла в горячей воде и распалась на клочья.
Потом они вылили грязную воду, сполоснули меня чистой, вынули меня, закутали меня, уложили меня вздремнуть на дедушкиной веранде, но мой сон был нарушен криком:
— То, что не сумели сделать с ним пули, сделали вы своей ванной на полный желудок.
— Хана, — сказал ей отец, — мы знаем, что ты права, но, может быть, ты попробуешь хоть разок утверждать свою правоту без крика?
Год за годом возвращались к могиле летчика его родители и сестра. И год за годом вся деревня выходила посмотреть на них, когда они приезжали и когда уезжали. Мало-помалу это превратилось в некий ежегодный ритуал нашей жизни, он уже стал отмечаться на доске объявлений и в школьном дневнике как «День кипариса» и во многих смыслах заменил обычное празднование Дня памяти павших солдат, что вызвало возмущение семей других погибших, которые даже опубликовали в деревенском листке трогательную заметку об «этом летчике», которого никто не знал, а вот — он «вытесняет из сердец товарищей память о наших сыновьях», не преминув при этом заметить, что их сыновья погибли в бою, «защищая народ и государство», а «этот летчик, при всем нашем уважении», — в результате хвастливого трюкачества или обычной аварии, и даже намекнули на самоубийство.
Все читали и кивали с пониманием, но, когда наступал очередной День кипариса, не было ни одного отсутствующего. Уже за полчаса до приезда родителей с дочерью все собирались на краю дороги в ожидании знакомого зрелища: вот из-за поворота появляется автобус «Эгеда», замедляет ход, останавливается, открывает дверь — и вот они сходят. Дочь, как Рейзеле у Черниховского [119] , по словам Рахели, и как наша маленькая деревня, по словам нового директора школы, того, что сменил Элиезера, «возрастала и расцветала». Дымка печали еще слегка затуманивала ее глаза, но время, безжалостное к ее отцу и матери, к ней было доброжелательно: ее черты утратили детскую строгость, тени улыбки уже мелькали на лице, и заметно было, что она сознает, что на нее смотрит вся деревня. Теперь она сходила первой, одним прыжком, отец появлялся следом — нога, потом другая, — поворачивался назад и поддерживал жену, спускавшуюся с палочкой в руке.
119
«Рейзеле славно цвела, весь дом наполняя весельем» (из поэмы Ш. Черниховского «Вареники» в переводе В. Ходасевича).