Фонтанелла
Шрифт:
Я не нуждался в обряде измерения нашего роста, чтобы заметить, что Габриэль сильно обогнал меня. Но я был подавлен скоростью, с которой это произошло: за какой-нибудь месяц, прошедший между двумя последовательными измерениями у двери. Я не мог примириться также с радостью дедушки и, что еще хуже, — с тем, что он не давал себе труда эту радость скрывать.
В пятнадцать лет Габриэль был уже рослым и широкоплечим парнем с приятным выражением лица и мягким голосом, чьей душе, как говорила моя мать, не удавалось поспевать за неожиданным, бурным темпом, который ей диктовало его тело. Моя мать иногда делает замечания, не связанные непосредственно со здоровьем и питанием, и тогда у ее слов появляется приятный запах и привкус надежды. Недавно она даже спросила меня
И произошло еще кое-что: Габриэль стал похож на Апупу, и не потому лишь, что полное сходство в семействе Иофе встречается не только среди детей одного возраста и одной матери, но и потому, что они жили вместе и, как это часто бывает с живущими вместе людьми, стали во многом походить друг на друга. Не только внук на деда, но и дед на внука. К этому сходству Габриэль добавил изрядную долю подражания: кроме того, что он тоже прятал голову среди платьев Амумы и Батии, он усвоил также манеру хождения Апупы и его привычку впиваться глазами в глаза собеседника. Как и он, сбрасывал тарелки со стола и так же громко хлопал себя ладонью по бедру. Его желтые цыплячьи волосы потемнели и стали каштановыми, как у деда, и, точно по команде, у него выросли огромные ладони, появились волчьи скулы, над могучими хребтами плеч вознеслась сильная шея. Все заметили их сходство, и все говорили о нем. И когда они вдвоем выходили на улицу, в тяжелых рабочих ботинках и с двумя кнутами за поясом, отличаясь друг от друга одним только возрастом, моя зависть возрастала всемеро.
Кнут и ботинки для Габриэля изготовил тот же старый арабский шорник из Нижнего города в Хайфе, который сделал для меня пояс. Во времена мандата он служил в кавалерийской части британской полиции, шил сапоги для всадников и сбрую и седла для коней. После ухода англичан он открыл сапожную мастерскую. Он был настоящий специалист, того рода, который Жених так ценил, что однажды даже произнес по нему короткий плач:
— Жаль, что человек с такими хорошими руками растрачивается на кожу.
— Ты выбрасываешь свои деньги на ветер, — заметил сапожник Апупе во время примерки. — Это такой мальчик, что он еще будет расти и расти. Через полгода он уже не влезет в эти ботинки.
Но Апупа сказал, что ему не жалко выбрасывать деньги на важные дела.
— Пусть носит их и знает, что он мужчина, — сказал он, — что его удар ломает кости и что искры вылетают у него из гвоздей подошвы. И пусть земля знает, что это идут его ноги.
Люди в деревне радовались новому виду Габриэля.
— Даже не верится, что он когда-то был недоноском… — говорили они и: — Как хорошо он вырос… — и: — Будем надеяться, что он похож на деда только телом, но не душой…
И действительно, даже тот, кто знал, с трудом мог поверить, что Габриэль был когда-то маленьким и сморщенным младенцем, а тот, кто не знал, вообще не мог бы догадаться. Только матери недоносков, врачи недоносков, двоюродные братья недоносков и те, кто сами были недоносками, могли бы объяснить загадку несоответствия между его узким лицом и широкими плечами и прочесть неожиданную тревогу, что иногда просачивалась сквозь его кожу и старила на несколько мгновений лицо, ту тревогу, которая иногда проступает в уголках рта у больных, и голодных, и у всех, чья жизнь висит на волоске.
А что касается его прозвищ — Зибеле, Пуи и Цыпленок, — то они, конечно, сохранились, потому что в семействе Йофе не меняют прозвищ, но на новом, большом теле Габриэля и они стали чем-то вроде платья или маскарадного костюма.
А иногда он наклонялся над своим старым инкубатором, как будто пытаясь снова втиснуться внутрь, и тогда на его лицо возвращалась былая тревога, а с ней новая мужская злость — того типа, что вспыхивала у Апупы, когда он воевал с кранами и дверьми.
— Оставь, Габриэль, ты уже слишком большой для этого инкубатора, — сказал ему однажды Гирш Ландау.
Габриэль промолчал.
— Ты сломаешь трубки, а жаль. Может быть, он еще кому-нибудь когда-нибудь пригодится.
Они посмотрели друг на друга и поняли, о чем идет речь. Габриэль тоже признавал в душе, что голова его деда уже не задевает дверную притолоку.
— Теперь тебе уже не нужно наклоняться, когда ты входишь в дверь, Апупа, — сказал он ему с огорчением.
Но дедушка, то ли по привычке, то ли не желая соглашаться со своим усыханием, продолжал наклоняться, как он делает и сегодня, сидя в инкубаторе, когда его проносят через дверь.
Но тогда до этого было еще далеко, и Габриэль начал просыпаться вместе с дедом, чтобы поработать с ним до ухода в школу. Еще лежа в кровати, я ощущал их тем странным чувством, помесью зрения и слуха, которым одарила меня моя открытая фонтанелла. Вот они вместе выходят на деревянную веранду, давят воображаемых скорпионов, затягивают шнурки четырьмя руками. Габриэль не был двуруким от рождения, но, подражая Апупе, научился использовать и левую руку: заставлял ее писать, швырял ею камни, резал овощи для салата. Он так и не достиг естественной одинаковости обеих рук, что была у деда, но многие действия умел производить обеими руками.
Вот они одновременно выпрямляются. Четыре подбитые гвоздями подошвы с хрустом давят базальтовый гравий дорожки. Они мочатся возле забора вместе с очередным псом, помечая границы «Двора Йофе» пенящимися лужицами. Я чувствую все это в своей комнате, а Арон наблюдает за отцом своей жены и ее сыном, опершись о забор.
По субботам Апупа давал своему сыну-внуку уроки хлещущих ударов кнутом, стрельбы в цель и верховой езды. Они вместе выходили в поле, Габриэль нес мешок, полный пустых консервных банок, предназначенных служить мишенями, а Апупа — ружье и револьвер. Вначале они стреляли по банкам — лежа, стоя, с колен и на скаку, потом каждый выхватывал свой кнут, и Апупа учил Габриэля подрубать им синие головки терновника или рассекать спелые сливы «санта роза» — всё в зависимости от желания и сезона. Их удары были так точны, что кнут рассекал мякоть плода до косточки, но сама слива оставалась висеть на плодоножке — дрожащая и удивленная.
Однажды они оба так увлеклись своими развлечениями, что пошли в мамин огород, стали хлестать по баклажанам, и Габриэль, который не верил в басни об учителе природоведения, который якобы стоит там в качестве чучела, воткнутого Апупой годы назад, решил выстрелить этому страшилищу в голову. К счастью, Чучело заметило, что его собственные глаза находятся на одной линии с прорезью прицела и целящимся в него глазом, и бросилось бежать как было, с деревянным крестом на спине и широко расставленными руками.
После стрельбы и упражнений с кнутом они скакали по полю, подымая копытами своих кобыл огромные клубы пыли.
— Конь хорош для коротких забегов, — со всей серьезностью объяснял Апупа. — Но для войны и для охраны предпочтительней кобыла, потому что кобыла вполне может отлить на скаку, а конь должен для этого остановиться.
И когда они возвращались, поднимаясь по главной улице, крестьяне смотрели на них, добрея лицами. Скорбь Апупы по жене смягчила отношение к нему деревенского люда. Все понимали, что Габриэль не только его сын и внук, но и единственное утешение, и вид стареющего вдовца и взрослеющего юноши — у обоих тела отлиты в одинаковых формах и мускулы тоже движутся в одном и том же направлении, и у обоих одинаковое оружие, и одинаковые выражения лиц, и одинаковые взгляды, — этот вид даже вызывал у них улыбку. Не то чтобы эти люди вдруг начали симпатизировать человеку «из-за стены» и не то чтобы перестали его опасаться, — но они видели, что его силы и рост теперь уже не те, что были раньше, и понимали, что Габриэль в ходе своего увеличения и дед в ходе своего уменьшения должны непременно встретиться, как тот, кто подымается в гору, с тем, кто спускается ему навстречу.