Фонтанелла
Шрифт:
Мы оба рассмеялись. Мне было тогда лет четырнадцать, и отец, который, несмотря на все свои любовные истории и опыт, сохранял в глубине души также древние слои детской наивности, то и дело вел со мной «беседы». В них был неизбежный костяк жизненных правил, но также странное собрание предписаний, источники и причины которых не ясны мне до сегодняшнего дня. Он рекомендовал мне, например, остерегаться женщин, которые говорят: «Я бы положила тебя между двумя кусками хлеба и съела, как бутерброд», «Я бы съела тебя прямо руками» или «Я бы тебя проглотила» — с солью, без соли, все равно, и тому подобные фразы, в которых любовь сопрягается с кулинарией. И хотя за все мои долгие
И еще я неотступно думал: что он нашел в ней, в моей матери? Ведь в отличие от меня, который был мальчиком, когда другая мать вдруг явилась мне из огня, взяла меня на руки, подарила мне жизнь, если хотите — родила меня заново, он ведь был уже взрослым парнем и уже любил и был любимым — и тем не менее выбрал ее.
— Давалка у нее, наверно, была замечательная, — говорит из-за моей спины Айелет. — Иначе даже я не понимаю.
— Если тебе не трудно, Айелет, пользуйся этим словом, когда говоришь со своими пьяницами в пабе, а не со мной!
А Рахель говорит, что в этой костлявой башне по имени Хана Йофе жила принцесса, этакая толстенькая веселая пленница, — она выглянула на миг из зарешеченного окна своих ребер, и мой отец заметил ее, к ней устремился и ее возжелал.
<Не забыть его выражение: «Вот хорошее, вот плохое» — похожее на все наши «сколько и почему». Я помню, однажды ночью, крик: «Вот он я, Хана, посмотри, вот хорошее, вот плохое. Сделай свой расчет. Если хочешь, чтоб я остался, я останусь. Если хочешь, чтобы ушел, я уйду. И не беспокойся, мальчика я заберу».>
— Такие у меня сестры, — сказала Рахель, — одна заключена в своем доме, одна — в изгнании, а одна — внутри самой себя.
— А ты? — спросил я.
— Единственная нормальная в семье.
— Ты ошибаешься, — сказал я. — Единственная нормальная в семье — это я.
Печаль, обида и тоска не рассеялись, но немного осели. И время, как истинный Йофе во время беды, тоже пришло на помощь: удлинило дни, укоротило ночи, так это у нас в семье. Но не только время — судьба тоже явилась и, как это с ней не раз бывает, — в образе смертного существа, человека завистливого и враждебного, и не кого-нибудь там смертного вообще, а как раз ворюги и конокрада Шимшона Шустера из ненавистного семейства Шустеров.
Он подошел к воротам двора, и встал перед ними, и начал стучать, и стучал, и стучал, пока Апупа не вышел на веранду и не крикнул: «Кто там?»
— Это я, Симсон Сустер! Открой!
— Чего ты хочешь, ворюга? — крикнул Апупа.
— Я хосу тебе сто-то рассказать.
— Рассказывай. Я слушаю.
— Луссе я рассказу тебе во дворе, стобы не весь мир слысал.
Апупа потянул за веревку, что поднимала тяжелый крюк, и крикнул:
— Входи!
Шустер толкнул потрясенные ворота, пересек двор, удивленный прикосновением его ног, постучал в изумленную дверь, не верящую своему единственному глазу, открыл, храбро крикнул «Салом!» и вошел.
— Раньсе, сем ты поднимес руку, Йофе, — его голос прыгал, как камень, по застывшей глади тишины, — раньсе, сем ты дас мне по морде, выслусай меня, выслусай и поставь свои куриные мозги в полозение понимания.
И после короткой паузы и глубокого вдоха сообщил:
— Твоя дось Пнина забеременела от моего сына Одеда, так стобы было в добрый сас и давай скорей сыграем свадьбу!
И то долгое мгновенье, пока мозги Апупы еще приходили в «положении понимания», он использовал, чтобы добавить, что они, семейство Шустеров, думают, что пришло уже время им помириться, и, хотя они ничего никогда не крали, они готовы заплатить за всё.
— Мы уплатим за двух твоих зеребсов, и свадьбу тоже сделаем за нас ссёт, — объявил он, — и поконсим с насей ссорой, сделаем мир, в консе консов.
Одед Шустер был тот младенец, которого несла на руках его мать в тот день, когда Шустеры по следам Апупы пришли к холму. С тех пор он вырос и прославился в деревне и по всей Долине как «Шустер-красавчик», и ирония судьбы состояла в том, что с Пниной они впервые встретились в суде мандатных властей в Хайфе — том самом, где рассматривался иск Апупы по поводу кражи тех самых двух жеребцов.
Встречная жалоба Шустеров, будто Апупа посылал им угрожающие письма, уже была отклонена, потому что судья допросил обе стороны и постановил, что «господин Йофе, несомненно, способен угрожать, но сомнительно, умеет ли он писать». Однако рассмотрение исходного йофианского иска по поводу кражи все еще продолжалось. Обе семьи аккуратно являлись на суд в как можно более полном составе, и у обеих было множество родичей, посылавших им подкрепление: мужчин с мотыжными палками, женщин с их ногтями, подростков с камнями в карманах. И поскольку все зорко следили друг за другом и непрерывно высчитывали углы и расстояния, начался также обмен взглядами, которые, как это часто бывает со взглядами, сделались продолжительными, что привело к нескольким стычкам, но также и к улыбкам.
У Шустера был красивый сын. У Йофе была дочь, чья красота уже расцвела. А в деревне, в отличие от города, есть уютные места, гумна, сеновалы, сады и хлебные поля, а также подглядывающие глаза и сплетничающие рты. Кому это знать, как не мне! Ведь эти же глаза подсматривали за нами, и эти же рты говорили о нас. Но что касается Одеда Шустера и Пнины Йофе, то ничего между ними так бы и не произошло, когда бы они случайно не встретились в Тель-Авиве. Чувство близости, обычное у людей из деревни, случайно встретившихся в большом городе, привело их на прогулку по берегу моря, сблизило их руки, потянуло к воспоминаниям и картинам, а там и друг к другу, и даже одного-единственного раза, когда Пнина уединилась с сыном Шустера, оказалось достаточно, чтобы удовлетворить ее любопытство, достаточно, чтобы сделать ее беременной, и достаточно, чтобы об этом стало известно.
Апупа удивил всех. Он не сдвинулся с места — только такая огромная, как у него, сила могла сдержать такое, как у него, могучее тело — и сказал Шустеру, что такие дела не решают «у двери и стоя».
— Ты пойдешь домой, а я приду к тебе через несколько дней с решением, — сказал он.
Но ему не понадобилось и нескольких минут, чтобы гнев залил его мозг, и даже он понял, что никакое решение из него уже не вырастет. Он вышел на деревянную веранду, пожевал свою белую бороду, сел на верхнюю ступеньку, обул башмаки, открыл передние ворота «Двора Йофе» и — «Даешь, на битву!» Но пока он спускался со своего холма, слух уже опередил его. Глаза уже поджидали, языки облизывали сухие губы, сердца бились в ожидании. Апупа не удостоил этих людишек даже взглядом. Одной рукой он вырвал калитку Шустера, одной ногой растоптал деревянные ступеньки, одним ударом распахнул дверь дома — и только тогда обнаружил, что первый раз в жизни забыл дома свой курбач — бедный курбач, который все эти годы жил одним лишь хлестанием колючек и деревьев и ждал именно такого случая, а когда случай пришел — был забыт.