Фонтанелла
Шрифт:
Публика наслаждается своей смелостью, да и сам писатель, горя желанием понравиться, улыбается в смущении, которое, однако, станет еще более сильным под конец, когда поднимутся со своих мест последние представители поредевшего «поколения пустыни» [90] и вызовут его на импровизированное соревнование в цитатах из Библии и «Пасхальной агады» [91] , из Бялика и Шленского, из Альтермана [92] и Пушкина — и ему придется капитулировать и в этом испытании тоже.
90
«Поколение
91
«Пасхальная агада» — сборник молитв, рассказов и песен, которые читают и поют во время седера, праздничного ужина в пасхальный вечер.
92
Альтерман, Натан (1910–1970) — израильский поэт-авангардист, автор злободневных политических стихов и в то же время утонченный лирик.
А потом, поев, и попив, и милостиво дослушав лекцию, мужчины усаживаются в тесный круг, размягчаются и начинают петь низкими сильными голосами, раскачиваясь все вместе, плечо к плечу, и иногда, если песня знакома мне по старым напевам отца, я тоже пою вместе с ними. У них есть симпатичная песня о Рутенберге [93] , который был мастак искать электричество в теле девчонки, но больше всего мне нравится их незамысловатая песенка «В маленькой беседке», в которой слышится душевное волнение солдата, знакомое и мне не понаслышке. И поскольку все они росли в «те времена» и в школе их учили не только хорошему поведению, но также музыке и Библии, и притом весьма основательно, то они на удивление хорошо поют и их голоса, точно языки пламени в костре, взмывают как будто сами по себе:
93
Рутенберг, Пинхас (1878–1942) — по образованию инженер, яркая фигура революционного движения в России. До 1906 года — член эсеровском партии, принимал участие в казни священника Гапона; позднее вернулся от православия к иудаизму, был активным соратником Жаботинского и Вейцмана; в феврале 1917 года — энергичный сторонник Временного правительства; с началом «красного террора» бежал в Палестину, где провел первое обследование водных ресурсов страны, учредил Палестинскую электрическую компанию, создал первую палестинскую гидроэлектростанцию; дважды избирался руководителем всех еврейских поселений в Палестине; на оставленные им по завещанию деньги был построен Хайфский университет.
Я смотрю на Жениха и не верю своим глазам: он тоже поет. Только губы шевелятся, голос не слышен, но лицо счастливо. Потом он встает и помогает унести посуду, прибрать и навести порядок, прощается с товарищами и никак не простится, пока Шломо Шустер не говорит ему: «Давай, Арон, поехали».
Мы едем домой, во «Двор Йофе», и почти всю дорогу в машине царит молчание. Главная улица городка встречает нас безмолвием — суета предсубботнего полудня уже затихла, черед вечерних развлечений еще не наступил. Смиренная умиротворенность сумерек. Последние цветочные магазины снижают цены. Запахи пятничной варки поднимаются в воздух, а с ними — и по-весеннему ароматная теплынь, тоже из «тех времен» — времен «взаимопомощи», теплой пыли и голубых плетей свинчатки.
Ящики пустых пивных бутылок ожидают за стеной мини-маркета Адики. Рабочие, старухи и филиппинки уже ушли. Мы высаживаем Шломо возле его дома, вот уже поворот на Аллею Основателей, и наш «траксьон-авант» начинает медленно подниматься в гору. Ворота открываются. Въезжаем. Закрываются. Жених — к темному дому и к запертой там Пнине, а я — к своему освещенному дому, к сыну, лежащему в своей кровати с книгой, к дочери, работающей в городе, к сильному и приятному запаху лака и ацетона. Это Алона, красивая и веселая, сидит на кухне, напевает милую песню: «Двое уличных фотографов, Зевах и Цалмуна…» — и делает себе маникюр, готовясь к встрече со своими «пашминами».
На следующий день после покупки «Траксьон-аванта», на седьмом месяце беременности, у Пнины началось неожиданное и сильное кровотечение. Вначале она почувствовала тепло, потом мокроту, а затем оба ощущения соединились в настоящую реку крови.
Она оперлась о стену, подняла платье, посмотрела на пугающее зрелище и не удивилась тому, что ощущает счастье вместо страха и тревоги.
Она побежала во двор, остановилась возле ворот коровника и закричала так, что было слышно до самой Хайфы:
— У меня пошла кровь! Все кончено! — кричала она. — Он наконец умер, слышишь? Не будет у тебя сына!
Апупа вышел из коровника и застыл у входа, а Пнина продолжала кричать из-за паруса своего платья, подняв его обеими руками, чтобы отец мог видеть ее намокающее красным белье и карминовые змеи, медленно ползущие по белизне ее тела.
— Вот его кровь вытекает! Вот, по моим ногам. Твой сыночек сдох!
Апупа, который крайне редко чувствовал страх, на этот раз испугался и даже крикнул ей в ответ что-то вроде:
— Это не его кровь, это твоя!
А Амума, внутри дома, услышала крики, выглянула в окно, увидела — и завопила, как вопят сейчас все Йофы в подобных случаях:
— Арон! Быстрей сюда! Заводи сейчас же свою машину!
Сам Жених не любит вспоминать тот ужасный день, как не любит вспоминать обо всей этой истории с беременностью Пнины. Но в тот единственный раз, когда он рассказывал мне об этой поездке, он сказал с гордостью:
— Все, кроме меня, кричали и не знали, что делать, а я повез Пнину в больницу, и это был первый выезд моего нового «ситроена-аванта» за пределы деревни.
Он быстро прихромал с заводной рукояткой в руке, сумел завести машину уже со второго оборота и в последний момент еще успел бросить на сиденье старое полотенце. Но оно не помогло, и пятна Пнининой крови — выцветшие и уже невидимые глазу, не имеющему специальных йофианских приборов [не вооруженному линзами памяти и знания], — все еще заметны на обивке переднего сиденья.
— Я все перетерплю, Пнина, и эту твою беременность, и всё, и я прощу, и я забуду, и я буду тебе хорошим мужем, — сказал он ей по дороге и повторил. И когда Пнина не ответила, добавил: — И пятна на обивке я тоже забуду. — И тут вдруг услышал голос Амумы, которая в разгар суматохи незаметно проскользнула в машину и села на заднее сиденье:
— Хватит, Арон, помолчи, лучше поезжай быстрее.
А Пнина только шептала: «Ненавижу вас всех, ненавижу вас всех, ненавижу вас всех…» — оставшемуся дома отцу, и своему «зибеле»-недоноску, что боролся за жизнь в ее животе, и тому красивому мужчине, который ее обрюхатил, и своему будущему мужу-уроду, который вез ее в больницу. «Ненавижу вас всех, ненавижу вас всех, ненавижу вас всех, ненавижу вас всех, ненавижу вас всех…» — как бесконечный поезд, который со стоном и скрежетом, тяжело дыша, остановился лишь в ту минуту, когда преждевременные схватки начали разрывать ее тело.