Фонвизин
Шрифт:
Выслушав рассуждения разумного приятеля относительно законодательства вообще и «нынешнего законодательства французского» в частности, Сеум задается вопросом: что же в таком случае «остается делать законодателю»? Совершенно естественно, что давно сформировавший свое мнение на этот счет Нельстедов отвечает тотчас и не задумываясь: мудрому законодателю «остается расчислить так, чтоб число жертвуемых соразмерно было числу тех, для благополучия коих жертвуется». При этом, продолжает Нельстецов, настоящий правитель должен быть не просто «великим исчислителем», но «великим исчислителем» бесконечно мудрым: ведь «в математике от одной известности идут к другой, так сказать, машинально, и математик имеет пред собою все откровения предшественников своих, ему надобно иметь только терпение и уметь ими пользоваться; но политика прежние откровения не поведут верною дорогою. Математик исчисляет числа, политик страсти; словом, ум политический есть и должен быть несравненно больше и гораздо реже встречается, нежели математический».
Разумеется, государственные деятели, обладающие умом политическим, встречаются и сейчас, и оба собеседника, Нельстецов и Сеум, благодарят судьбу за то, что имеют счастье жить в стране, находящейся в управлении как раз такого законодателя. Исполнив свои «партии», друзья-единомышленники растолковывают
Несомненно, концовка этой сцены оригинальна и написана совершенно в духе Фонвизина с его характерными переходами от патетических восклицаний к насмешливым вопросам и ироничному повествованию (« Нельстецов: И коль счастливы те, кои таковую страну отечеством имеют! (к Князю)Вы, князь, о чем задумались? Князь: Что вы оба ни говорили, я ничего не понимаю»), в то время как остроумные рассуждения Нельстецова о математике и политике, по наблюдению П. А. Вяземского, целиком заимствованы из книги французского писателя Л. А. де Лабомеля, по словам первого биографа Фонвизина, «более известного щелчками Вольтера, нежели собственными своими подвигами». Как обычно у Фонвизина, основная идея комедии формулируется в последней реплике героя: « Нельстецов: Странные люди! Скажите, что руководствует их мыслями и делами? Сеум: Что руководствует? Глупая спесь». Точно так же в концовке «Недоросля» Стародум указывает на поверженную Простакову и сопровождает свой жест емким комментарием — «Вот злонравия достойные плоды», а в концовке «Бригадира» раздавленный судьбой Советник обращается к партеру с признанием: «Говорят, что с совестью жить худо, а я сам теперь узнал, что жить без совести всего на свете хуже». Беспорочные герои наблюдают за происходящим в стане врага и произносят свой приговор, порочные же — переживают стыд и «сами узнают» истину.
Комедия «Выбор гувернера» (или по-другому «Гофмейстер») стала последним из драматических, а возможно, и из всех написанных за 30 лет литературной деятельности завершенным сочинением Фонвизина. Именно ее он представил на последнем в своей жизни приеме у Державина 30 ноября 1792 года. Этот памятный вечер подробнейшим образом описан присутствовавшим на нем поэтом и переводчиком, другом Державина и Карамзина, между прочим, переводчиком фонвизинского «Жития графа Никиты Ивановича Панина» на русский язык Иваном Ивановичем Дмитриевым: «По возвращении из белорусского своего поместья он (Фонвизин. — М. Л.)просил Гавриила Романовича познакомить его со мною. Назначен был день нашего свидания. В шесть часов пополудни приехал Фонвизин. Увидя его в первый раз, я вздрогнул и почувствовал всю бедность и тщету человеческую. Он вступил в кабинет Державина, поддерживаемый двумя молодыми офицерами из Шкловского кадетского корпуса, приехавшими с ним из Белоруссии. Уже он не мог владеть одною рукою, равно и одна нога одеревенела. Обе поражены были параличом. Говорил с крайним усилием и каждое слово произносил голосом охриплым и диким; но большие глаза его быстро сверкали. Первый брошенный на меня взгляд привел меня в смятение. Разговор не замешкался». Выяснив, насколько хорошо молодой коллега знаком с его творчеством, и сойдясь с Дмитриевым во мнении относительно «прелестной» «Душеньки» Ипполита Богдановича, «…Фонвизин сказал хозяину, что он привез показать ему новую свою комедию „Гофмейстер“. Хозяин и хозяйка изъявили желание выслушать эту новость. Он подал знак одному из своих вожатых, и тот прочитал комедию одним духом. В продолжение чтения автор глазами, киваньем головы, движением здоровой руки подкреплял силу тех выражений, которые самому ему нравились. Игривость ума не оставляла его и при болезненном состоянии тела. Несмотря на трудность рассказа, он заставлял нас не однажды смеяться. По словам его, во всем уезде, пока он жил в деревне, удалось ему найти одного только литератора, городского почтмейстера. Он выдавал себя за жаркого почитателя Ломоносова. „Которую же из од его, — спросил Фонвизин, — признаете вы лучшею?“ „Ни одной не случалось читать“, — ответствовал ему почтмейстер. „Зато, — продолжал Фонвизин, — доехав до Москвы, я уже не знал, куда мне деваться от молодых стихотворцев. От утра до вечера они вокруг меня роились. Однажды докладывают мне: ‘Приехал сочинитель’. ‘Принять его’, — сказал я, и через минуту входит автор с пуком бумаг. После первых приветствий и оговорок он просит меня выслушать трагедию его в новом вкусе(курсив автора. — М. Л.).Нечего делать; прошу его садиться и читать. Он предваряет меня, что развязка драмы его будет совсем необыкновенная: у всех трагедии оканчиваются добровольным или насильственным убийством, а его главная героиня или главное лицо умрет естественною смертию. И в самом деле, — заканчивает Фонвизин свой веселый рассказ, — героиня его от акта до акта чахла, чахла и наконец издохла“. Мы расстались с ним в одиннадцать часов вечера, а наутро он уже был в гробе».
Из печального рассказа Дмитриева следует, что незадолго до смерти Фонвизину пришлось совершить очередной деловой вояж в Белоруссию. Известно, что к началу 1790-х годов вконец разоренному писателю так и не удается закончить принесшую ему столько беспокойства тяжбу с бароном Медемом и, несмотря на неуклонное ухудшение здоровья, он отправляется в Полоцк (в 1791 году) и в Шклов (в 1792-м). Тогда же, в конце 1790-го и в середине 1791 года, он несколько раз посещает Москву и в свой последний приезд задерживается там без малого на год. О сочинениях Фонвизина, созданных им в начале последнего десятилетия XVIII века, известно существенно больше, чем о событиях двух заключительных лет его жизни: в это время он создает посвященное кончине князя Потемкина-Таврического «Рассуждение о суетной жизни человеческой» и принимается за ставшее важнейшим, хотя и не всегда заслуживающим полного доверия, источником сведений об обстоятельствах жизни юного и образе мыслей умирающего Фонвизина «Чистосердечное признание в делах моих и помышлениях».
В своем «Рассуждении» неизлечимо больной Фонвизин отзывается
На умирающего Фонвизина внезапная смерть всесильного вельможи производит впечатление лишь своей откровенной «поучительностью», вновь подтвердившей мудрость псалмопевца, который, по словам философствующего литератора, столь «живо изобразил бренность суетной жизни человеческой». «Видех человеки, яко кедры Ливанския; мимо ид ох — и се не бе»; «Внегда умрети ему, не возьмет вся, ниже снидет с ним слава его»; «Суета сует помышления человеческая»; «И да не приложит к тому величатися человек на земли» — вот «поучительные мысли» царя Давида, имеющие прямое касательство к кончине «сильного мира сего». Однако тщательно подобранные «места из Давида» относятся не только к неожиданной смерти светлейшего князя Потемкина-Таврического, но и к нынешнему печальному состоянию самого Фонвизина. «Наказуя наказа мя Господь, смерти же не предаде» или «Господи! благо мне, яко смирил мя еси» — это уже о пережившем за последний, 1791 год четыре апоплексических удара и «лишенном пораженных членов» несчастном «страдальце» (как в своей книге называет Фонвизина П. А. Вяземский).
Фрагменты «книг церковных» охваченный религиозным рвением Фонвизин вводит и в свое итоговое «Чистосердечное признание», ссылается на них во вступлении («как Апостол глаголет, „исповедуйте убо друг другу согрешения“») и использует в качестве эпиграфов к каждой из глав: «Беззакония моя аз познах и греха моего не покрых», «Господи! даждь ми помысл исповедания грехов моих», «Господи! отврати лице Твое от грех моих» и т. д. Сопоставляя свое признание с «Исповедью» глубоко им почитаемого и едва не ставшего лично знакомым Ж. Ж. Руссо, Фонвизин специально отмечает, что, в отличие от «славного французского писателя», он не собирается «показать человека во всей истине природы, изобразив самого себя», а хочет совершить подвиг «раскаяния христианского», создать истинную исповедь. «Чистосердечно открою тайны сердца моего и беззакония моя аз возвещу», — объявляет Фонвизин, по обыкновению подкрепляя свою мысль цитатой из Псалтыри. Ему нет надобности оправдываться или скрывать свои многочисленные, как он полагает, грехи и пороки. В книге, определенной им как «испытание своей совести», Фонвизин намеревается оставаться честным судьей и рассказывать не только о «содеянном им зле», но и обо всем, что он делал, «следуя гласу совести». Проникнутый духом христианского смирения исповедующийся «грешник» утверждает, что добрые дела он совершал не по собственной воле, а следуя наставлениям истинных друзей, которые «совращали» его «с пути грешнича и ставили на путь праведен» и в первую очередь благодаря внушению «вся блага нам дарующаго» Бога.
Современники же, хорошо знакомые с этим автобиографическим творением Фонвизина, подчас отказывались признавать в нем настоящую исповедь и находили в «Чистосердечном признании» лишь пустую похвальбу тщеславного человека. «Славной, но больше того известной Жан-Жак Руссо в книге исповеди своей показал свою откровенность даже до таких своих действий, которые ни ему, ни читателям ни к чему не служат, кроме соблазна, — рассуждает в своих записках скромный белорусский чиновник, сын священника Гаврила Добрынин, — а наш почтеннейший Фон-Визин, по-видимому из подражания Жан-Жаку назвав одно из своих сочинений исповедью, исповедуется, что „он сочинил оперу и для прочтения оной представлен был к государыне Екатерине II“, как будто это такой грех, который стоит больше исповеди, нежели фастовства. До чего же и мне не подражать сим славным людям? Стану и я исповедоваться с тем только от них различием, что моя исповедь действительно во грехе, а не в празднословии соблазнительном Жан-Жака Руссо и не в фастовстве Фон-Визина».
И все же искренность намерений Фонвизина вызывает сомнения лишь у его недоброжелателей, таких как А. С. Хвостов или князь Д. П. Горчаков. Судя по всему, в последние годы жизни бывший вольнодумец и ученик князя Козловского становится мужем чрезвычайно религиозным, рассуждает о проявленном к нему Господнем милосердии, приносит покаяние, ищет в церкви покой и утешение. Правда, подобное умонастроение Фонвизин демонстрирует лишь в своих последних сочинениях 1791 и 1792 годов, в «Рассуждении о суетной жизни человеческой» и в «Чистосердечном признании»; из дневника же, содержащего поденное описание его времяпрепровождения в конце 1789-го — начале 1790 года, о религиозных чувствах автора можно узнать очень немного. В последних записках Фонвизина сказано, что во время путешествия в Бальдон его посещает священник, что он бывает у обедни, заказывает «молебен всем скорбящим», а тотчас по возвращении в Петербург 29 сентября 1789 года отправляется «сженой ко Всем Скорбящим и Казанской». Ни одна из этих записей какими-либо комментариями, пусть даже не пространными, но свидетельствующими об особом религиозном настрое Фонвизина, не сопровождается, и все они оказываются в одном ряду с описаниями самых заурядных бытовых происшествий. Так, 25 августа 1789 года Фонвизин пишет: «Поутру отправил почту и принял ванну. Был священник»; 8 февраля 1790 года: «После обеда упражнялись в выборе обоев для деревенского дома»; а на следующий день, 9 февраля: «Поутру отправил Катерину Сергеевну в монастырь».