Формула памяти
Шрифт:
— Хорошо, Карташевский, вы свободны, — сказал Трегубов. — Теперь слушаю вас, капитан Афонин.
И это «вас», и это официальное обращение давались ему сейчас без всякого усилия. Словно этот капитан, засидевшийся в командирах роты и оттого болезненно воспринимающий каждое замечание в свой адрес, и не был никогда курсантом Афониным, не учился никогда вместе с Трегубовым, не жил в соседней комнате. Чужой человек стоял сейчас перед ним. Чужой.
— Слушаю вас, — повторил он.
— Товарищ майор, — волнуясь, заговорил Афонин, — я относительно этих обязательств… Я уже не раз докладывал…
— Знаете что, Афонин… Вот мы разговариваем с вами второй или третий раз, и вы все время мне говорите: «докладывал», «указывал», «выступал»… А мне бы хотелось узнать, что вы д е л а л и…
— То есть? — переспросил Афонин. — Я не понял.
— Принципиальность, Афонин, хорошая черта характера, — сказал Трегубов. — Но нельзя принципиальность превращать в свою профессию.
— А беспринципность можно?
— Вы меня не поняли. Я хочу сказать, что нельзя только подмечать недостатки, только критиковать их, только указывать на них. А потом утешаться — вот какой я принципиальный! Надо исправлять недостатки — вот что главное. Вы говорите — обязательства. А разве не от вас зависело, превратятся они в пустую формальность или нет?
— Я и говорил! Я и говорил, товарищ майор! Не надо обманывать самих себя! Пусть тот же Карташевский взял бы обязательство отстреляться на «тройку», но это было бы честно!
— Ну да, — усмехнулся Трегубов. — А Иванов и Петров — на «двойку». Тоже честно! И главное — никаких хлопот. Не так ли?
— Но я… — начал было Афонин.
— Нет, Афонин, я не об этом говорил. Пусть бы Карташевский дал обещание отстреляться на «отлично» или «хорошо», но пусть бы он это сделал не позавчера, и то лишь потому, что комсорг велел, а два или три месяца назад. И вот тогда вы бы вместе с ним подумали, что ему надо сделать, чтобы добиться этой цели… Разве это было не в ваших руках?
— Товарищ майор, — решительно, даже с некоторым вызовом сказал Афонин, — в сроках ли дело? Неужели обязательства перестали бы быть формальностью, пустой бумажкой только оттого, что мы их приняли бы два месяца назад?
Трегубов покачал головой:
— Ох, Афонин, Афонин… Вы всё норовите вместе с водой выплеснуть и ребенка. Вы словно нарочно не хотите меня понять. Суть-то ведь не в том, чтобы взять обязательства, суть в том, чтобы их выполнить. А для этого поработать нужно — организовать людей, атмосферу такую создать в роте, настроение такое, чтобы каждый солдат сам — понимаете, Афонин, сам — стремился завтра делать свое дело лучше, чем он делал вчера. Разве не ваша это забота? Да что, впрочем, мне вам азбучные истины втолковывать… А вы приняли обязательства — и с плеч долой. Сами же превращаете хорошее дело в пустую формальность, а потом начинаете громить формализм с трибуны. Так легче — не правда ли?
— Но, товарищ майор, это же не только в моей роте. Если хотите, я могу привести примеры…
— Не надо мне примеров, Афонин. Сейчас мы говорим о вас и о вашей роте. И подумайте об этом на досуге.
Только теперь Трегубов заметил, как изменилось, пока они разговаривали, лицо Афонина — оно словно застыло, казалось, оно затвердевало прямо на глазах у
— Я вижу, вас уже успели настроить против меня… — сказал Афонин.
Трегубов молча смотрел на Афонина. На минуту ему вдруг захотелось взять того за плечи, тряхнуть как следует, сказать, как говорили когда-то в училище: «Да ты что, Афоныч!» Но он подавил в себе это желание. И так он уже чувствовал, что их разговор затянулся, что солдаты с любопытством поглядывают в их сторону — наверняка они многое дали бы, чтобы узнать, что сейчас происходит между командиром полка и их ротным.
— Не забивайте себе голову фантазиями, — сказал Трегубов. — Лучше подумайте над нашим разговором. Мы еще вернемся к нему. А пока все. Идите.
— Есть.
…Уже позже, возвращаясь в своем «газике» в штаб, Трегубов думал о том, какие странные загадки задает иногда жизнь. Вот ведь и знает он Афонина с давних пор, и честен Афонин несомненно, и прям, тот же майор Воронов, возможно, и похитрее, и больше себе на уме, да и недостатков в батальоне Воронова, наверное, если порыться, можно отыскать не так уж мало, а вот случись война, случись им вместе принять бой, и Трегубов хотел бы, чтобы в трудную минуту рядом с ним оказался не Афонин, а Воронов.
12
Был уже поздний вечер, когда в дверь к Трегубову постучали. Он только что сел за стол с твердым намерением написать письмо жене. Вообще, писем писать он не любил, о своих делах сообщал скупо и кратко, привыкнув за годы военной службы к тому, что самое главное, самое существенное все равно доверить бумаге нельзя, а для того, чтобы жена не волновалась, вполне достаточно стереотипных фраз вроде «у меня все в порядке», «дела идут нормально». В конце письма он обычно — специально для дочки — пририсовывал какую-нибудь смешную рожицу или забавного человечка, выглядывающего из танка. Он уже скучал и о жене и о дочке и теперь собирался написать, что вопрос с квартирой непременно решится на следующей неделе и пора готовиться к переезду.
Он успел написать только первую фразу, когда раздался этот стук в дверь. Стучали негромко, даже, пожалуй, нерешительно, с некоторой осторожностью, но в то же время настойчиво.
— Войдите! — крикнул Трегубов.
Дверь тихо приотворилась, и в комнату бесшумно вошла женщина. Трегубов сразу узнал ее. Впрочем, в глубине души он уже ждал ее, он чувствовал, что она придет. Должна прийти.
— Здравствуйте, Владимир Сергеевич! — сказала она. — Вот решила зайти… Соседями все-таки были… Старые знакомые, думаю… Не прогоните?
Она говорила с шутливой бойкостью, но все еще стояла возле двери, словно уже жалея, уже казня себя за то, что пришла сюда.
— Да что вы, Клава! — сказал Трегубов. — Я рад вас видеть.
Она все еще колебалась, и он, взяв ее за локоть, провел к столу, усадил.
— Только моему не говорите, что я у вас была. А то ведь съест и косточек не оставит, если узнает…
— Все ясно. Военная тайна, — сказал Трегубов. Он нарочно старался поддержать полушутливый тон. Ему казалось, что так им легче будет разговаривать.