Формула памяти
Шрифт:
Вот такой неожиданный разговор состоялся у Леночки с Архиповым. И торопливо, еще с порога начав пересказывать этот разговор Гурьянову, вся занятая собственными переживаниями, Леночка даже не сразу заметила, что за время ее отсутствия что-то изменилось в настроении Глеба, он помрачнел, ушел в себя.
— Ну вот и отлично. Поздравляю, — сказал Гурьянов, когда она закончила свой рассказ. — Это в духе Архипова. А теперь — по домам?..
— Как? — удивилась Леночка. — А ваша история? Вы же на самом важном месте остановились!.. Что было дальше?
— А, — Гурьянов махнул рукой. — Я тут уже ругаю себя. Зачем я затеял эту исповедь! Растрогать вас, разжалобить, что ли, хочу? Зачем вам все это?
— Ну нет! — сказала Леночка. — Так не пойдет. Садитесь и рассказывайте. Я слушаю. Я вон вам все рассказываю, а вы мне не хотите? Так нечестно.
— Ладно, — сказал Гурьянов. — В общем-то, нужно, конечно, чтобы вы знали. Так действительно будет честнее. Только… на чем я остановился?..
— Вы остановились на том, что ваша жизнь… в общем… не была так безоблачна…
— Да, верно. Тут-то и начинается главная часть моей истории. В то время мы жили в старом доме, в коммунальной
Может быть, я бы не воспринимал всю эту ситуацию так болезненно, если бы не существовало той — второй, возвышенной стороны моей жизни. Что значили все мои высокие рассуждения, все мои мечты и помыслы, если я оказывался так беспомощен перед грубой и низменной силой? А Юля? Какими бы глазами она взглянула на меня, узнай о моем постоянном страхе и унижении?.. И так уже мне казалось: я постоянно ношу на своем лице след от липкой, потной ладони…
Помните, Лена, я вас в тот вечер по с в о и м улицам водил? Я ведь нарочно проверить хотел — думал: прошло, забылось. А оказывается, нет, какое там — забылось! Живо, все живо… Да, может быть, вам и неинтересно слушать? — спохватился вдруг Гурьянов. — Может быть, замучил я вас?
— Нет, что вы! — сказала Леночка. — Я очень хорошо вас понимаю. Вы так рассказываете, что мне кажется — будто со мной это было…
— А тут еще в моей жизни произошло из ряда вон выходящее событие. Юля сказала, что придет ко мне в гости. Теперь-то я понимаю: хотя я и был тогда уверен, что очень искусно маскирую свои чувства, Юля, конечно, давно уже догадывалась о них. И мое молчаливое преклонение перед ней, моя верность, вероятно, не могли не вызвать у нее если не ответного чувства, то, по крайней мере, интереса ко мне. Не помню уже, какой нашелся предлог, только слово было произнесено, время назначено: понедельник, семь часов вечера. Что испытал, что пережил я в тот день! Я стоял у окна нашей комнаты и молил судьбу, чтобы Мыла и его шайки не оказалось в подворотне в тот момент, когда Юля пойдет ко мне. Но я знал: они там. Мне не было видно их, но голоса их, смех отчетливо доносились до меня. Да если бы я даже не слышал этого смеха, я бы все равно ощутил, почувствовал их присутствие — так напряжено было все мое существо. Стрелка приближалась к семи. Сердце мое разрывалось — я не знал, что делать. Конечно, мне следовало встретить Юлю. При одной только мысли, что она, как сквозь строй, будет вынуждена пройти через эту подворотню, мне становилось не по себе. И в то же время — чем я мог помочь ей? Выйди я сейчас на улицу, окажись рядом с Юлей в этой подворотне, и Мыло не упустит возможности сделать какую-нибудь гнусность. Нет, не драки я боялся, не кулаков их, не боли
Было уже семь часов, а я все так же неподвижно стоял у окна и смотрел во двор. Я уговаривал себя, что так разумнее, что так надо, что будет лучше, если о н и не узнают, не догадаются, что Юля идет именно ко мне. Тогда они не тронут ее.
Как хорошо, как отчетливо я помню ту минуту, когда Юля появилась в нашем дворе! Она подняла голову, разглядела меня за стеклом окна и весело помахала мне рукой. Они действительно не тронули ее, мой расчет оказался верен. Но как бы там ни было, я уже знал, что сегодня, сейчас предал ее, бросил на произвол судьбы. Это произошло, и это было уже непоправимо, чем бы я ни оправдывал этот свой поступок, это свое малодушие.
В тот вечер я был неестественно оживлен, острил, сам хохотал над своими же остротами — одним словом, всячески старался скрыть истинное свое состояние. Не столько даже Юлю, сколько себя самого обмануть пытался.
Юля пробыла у меня недолго. «Пойдем, — сказала она. — Проводи меня». И я покорно надел свою куртку, сшитую из отцовской шинели. Мы вышли во двор. Была осень, рано темнело, и сейчас в подворотне, словно в длинном мрачном тоннеле, мерцали только огоньки папирос. И тут меня охватил страх. Я уже знал, что они меня не пропустят. Но я заставил себя пройти эти несколько шагов и услышал, как Мыло, выдвигаясь из темноты, произнес игриво: «Петушок с курочкой, цып-цып-цып…» Я весь напрягся, но сделал вид, что не слышу. Если бы они ограничились одной этой дурацкой шуткой! Однако Мыло не отставал. «Что это ты не здороваешься?» — спросил он, загораживая мне дорогу. И в следующий момент его потная ладонь проехалась по моему лицу снизу вверх. Я дернулся, я хотел ударить его, но меня тут же схватили за руки, выламывая их так, что я согнулся. «Мальчики, вы что!» — закричала Юля. Но было уже поздно. То, чего я опасался, произошло. На глазах у Юли они унизили меня наиболее жестоко и гнусно. В отчаянии, когда они отпустили меня, я бросился на них, но они разбежались, исчезли, как будто их и не было…
Остаток этого вечера и всю ночь я провел точно в лихорадке. Я думал только об одном: как можно жить дальше с памятью об унижении? Мне казалось это невыносимым. Я корчился от желания немедленно очиститься, содрать с себя эту грязь, но уже понимал: воспоминания об этом вечере будут преследовать меня всю жизнь. Я и сейчас спрашиваю себя: может ли жить человек с памятью об унижении? И не знаю, что ответить. Может быть, я оттого и сюда, в институт этот, пришел, что мучил меня этот вопрос. А вот тогда, ночью, мне пришла в голову мысль о моем п р а в е расплатиться. Имел ли я в действительности такое право, не знаю, до сих пор не знаю. Потом уже, во время следствия, мне говорили, что я был ослеплен ненавистью, что мне надлежало взять себя в руки, успокоиться, поступить разумно — то есть заявить в милицию. Что же, мол, будет, если каждый по п у с т я к а м начнет творить самосуд? Но мне кажется, эти люди просто никогда не знали, что значит быть так жестоко и мерзко униженным, какая это невыносимая пытка!..
Утром отец подтрунивал надо мной, он был уверен, что причина моего нервного состояния в моей влюбленности. Мама обеспокоенно поглядывала на меня, пыталась выспросить, что со мной. Она была более чутким человеком. Но я ответил: «Ничего, все в порядке». И правда, с того момента, как я ночью, в полубреду принял решение, как понял, что у меня е с т ь п р а в о, я почти успокоился. Впрочем, это мне, конечно, только так казалось, будто я спокоен. На самом деле нервное напряжение владело мной все время, потому я почти не помнил, как провел этот день. Я только боялся, что Мыло почует, ощутит угрозу и не придет. А может быть, я и сам втайне хотел этого? Не знаю. Все тогда перепуталось в моей душе. Вечером я возвращался домой и уже издали видел — они там, в подворотне. Дрожь начала бить меня. Не знаю, хватило бы у меня решимости сделать то, что я задумал, если бы вдруг Мыло не задал тот же самый дурацкий вопрос, что и вчера: «Что это ты не здороваешься?» Он не был особенно изобретателен. Слова эти, повторенные с тем же, в ч е р а ш н и м, угрожающим смешком, подействовали на меня, как мгновенный удар током. В ослеплении, в ярости я бросился на него и, выхватив нож, ударил не глядя, куда попало, наугад. Что было потом, я плохо помню. Кто-то закричал, меня ударили. Какие-то люди вели меня куда-то. А я ощущал, как ватная слабость разливается по всему моему телу… Словно я долго тащил какой-то необыкновенно тяжелый груз и вот теперь сбросил его, освободился — такое тогда у меня было чувство.
Вот так и закончилась моя история. К счастью моему, Мыло остался жив, хотя я вполне в тот момент мог убить его. Я сознаю это. Много лет спустя я как-то встретил его на улице Пестеля возле винной забегаловки. Он был сильно пьян, но все же узнал меня. Слюнявым ртом он бормотал что-то нечленораздельно-восторженное и все пытался задрать рубаху, чтобы показать шрам…
А тогда меня судили. Процесс привлек к себе внимание, о нем даже писали в одной центральной газете, — если хотите, я как-нибудь принесу вам вырезки, покажу, это любопытно. Спор между защитой и обвинением шел о степени моей вины. Впрочем, формально у меня почти не было смягчающих обстоятельств: свидетелей у меня не оказалось, даже Юлю родители увезли куда-то подальше, опасались, что участие в судебном процессе может плохо отразиться на ее нервной системе. Да я был и рад этому. Слушать показания Юли здесь, на суде, мне было бы слишком тяжко и стыдно. Медицинская экспертиза не обнаружила на моем теле никаких следов от побоев, так что говорить о том, что меня били и я был вынужден обороняться, у защиты не было никаких оснований. Психиатры признали меня вполне нормальным, уравновешенным человеком. Так что вина моя была вне сомнений. «На ребяческие, пусть даже неумные порой, шутки, на мальчишеские, пусть даже жестокие иногда, шалости подсудимый счел возможным ответить ударом ножа, едва не оборвавшим человеческую жизнь…» — это из речи прокурора. Я до сих пор помню эти слова. Правда, защитник пытался убедить суд в том, что я был доведен до крайности, до предела, но — повторяю — убедительных доказательств тому было мало…