Формула памяти
Шрифт:
И едва лишь они оказались вдвоем на лестнице, точно отгороженные уже от всего остального мира, Леночкой овладело волнение. Если все, что она делала до сих пор, она делала почти машинально, бессознательно, словно бы находясь в полусне или под гипнозом того чувства протеста, унижения и обиды, которое захлестнуло ее еще дома во время ссоры с отцом, то теперь, поднимаясь рядом с Гурьяновым по выщербленным ступеням узкой лестницы, приближаясь к той квартире, где он жил, она вдруг ощутила и страх, и робость, и отчаянную, радостную решимость — как будто и верно переступила сейчас некую границу и ничего больше не существовало для нее, кроме этого дома — д о м а Г у р ь я н о в а, как будто поняла она, признала, что никто ей больше не нужен, кроме этого человека, который сейчас шел рядом с ней. Она испытала счастливое чувство освобождения, как бывало в детстве, когда просыпалась Леночка после страшного сна и, лежа в темноте с открытыми глазами, медленно, не сразу, приходила в
Гурьянов тоже заметно волновался, на него внезапно напала разговорчивость, он болтал о каких-то пустяках и острил все время, пока они поднимались по лестнице до площадки третьего этажа. Здесь он остановился перед ничем не примечательной, крашенной коричневой краской дверью. Звякнули ключи.
— Прошу!
Тогда, распахивая перед ней тяжелые институтские двери, он тоже произнес это слово. И даже интонация была та же. Кажется, так давно это было, так много времени утекло с тех пор! А на самом деле, если оглянуться — всего ничего.
Они прошли по довольно длинному и широкому коридору мимо детских колясок и санок, мимо лыж и велосипедов, мимо каких-то тумбочек и старых кроватей-раскладушек — мимо всех этих атрибутов чужого быта, чужой, неведомой Леночке жизни. Откуда-то, из глубины коридора, доносились голоса, позвякивание посуды и журчание льющейся воды. Где-то негромко, затихая уже, плакал ребенок.
Минет время, и этот коридор еще не раз будет возникать в одном и том же Леночкином сне, повторяющемся со странной настойчивостью. В этом неясном, нечетко проявленном сне она будет видеть себя и Гурьянова блуждающими по бесконечному коммунальному коридору, и всякий раз во сне от нее будут ускользать цель и смысл этого их блуждания, но неясное, тревожно-радостное предчувствие, которое она испытала здесь наяву, идя вслед за Гурьяновым, будет томить ее и во сне… В этих своих снах Леночке ни разу так и не удастся одолеть коридорный лабиринт, выбраться из него, достигнуть конечной цели, и это тем более странно, что наяву, на самом деле, путь их по коридору был совсем недолог — какая-нибудь минута, не больше, и Гурьянов все с тем же «Прошу!» уже распахнул перед ней дверь своей комнаты. Но прежде чем войти в эту комнату, она успела еще увидеть велосипед, приткнувшийся к стене возле двери, наверно, тот самый велосипед, на котором подкатил Гурьянов к институту в день их знакомства, и сердце ее снова дрогнуло от воспоминания об этом дне…
В узкой, с высоким потолком комнате было темно, только смутные отсветы бродили по ее стенам. Невидимые, тикали часы. Едва угадываемые предметы в комнате казались призрачными, лишенными четких контуров.
Гурьянов шарил по стене рукой, долго на ощупь искал выключатель, как будто и он сам сейчас был гостем в этой комнате.
— Ты только не обращай внимания, у меня тут беспорядок, — сказал он виновато. И в следующий момент щелкнул выключатель, комната осветилась.
С чем сравнить то чувство, которое испытала Леночка в эту минуту?
Мы испытываем волнение, встречаясь глазами со взглядом любимого, дорогого нам человека, наше сердце способно замереть от случайного прикосновения к его руке, от звука его голоса, от звука шагов, от одной мысли о том, что вот сейчас он войдет, возникнет на пороге… Все это уже не раз ощущала Леночка. Но волнение, которое она испытала теперь, при виде комнаты, в которой жил Гурьянов, при виде вещей, которыми изо дня в день он пользовался, к которым прикасались его руки: небольшого письменного стола, беспорядочно заваленного книгами, газетами и журналами, со старенькой пишущей машинкой посередине, книжных полок, стульев, на которых, в свою очередь, тоже громоздились стопки каких-то журналов, радиоприемника и проигрывателя, стоявших прямо на полу, наполовину разобранных, опутанных какими-то проводами, куртки, которую она не раз видела на Гурьянове и которая теперь сиротливо висела на спинке кресла, — это волнение оказалось совершенно особым и не менее острым. Как будто перед ней сейчас открывалась та сторона жизни Гурьянова, которая до сих пор была неизвестна ей, как будто только теперь, когда она увидела эту комнату, эти вещи, к ней пришло совсем новое ощущение — ощущение родства, близости… И верно, ну что ей эта куртка, небрежно брошенная на спинку кресла? Но отчего тогда при одном взгляде на нее вдруг возникает такое щемящее чувство нежности, такая жажда знать о близком человеке все и самой рассказывать ему обо всем, ничего не скрывая? Или вещи и правда вбирают в себя, хранят нечто от своего хозяина?..
— Ах, черт, если бы я знал… — смущенно бормотал Гурьянов. — Я бы хоть немного навел порядок… Ты извини, Лена…
А Леночка словно бы и не замечала его смущения и слов этих словно бы не слышала.
— Я сейчас чаю согрею… Или кофе… Хочешь кофе? — говорил Гурьянов. — Подожди одну минутку, я сейчас, быстро…
Казалось, он даже рад был этому поводу, казалось, нарочно даже искал эту возможность — удалиться, уйти, чтобы наедине справиться со своим волнением.
Оставшись одна, Леночка подошла к окну и выглянула на улицу. Окно выходило на набережную канала. По набережной
Она присела за письменный стол, пытаясь представить, как сидит Гурьянов. Осторожно тронула клавишу старенькой пишущей машинки. В машинку был вложен лист бумаги.
«„День защиты детей“, — прочла Леночка. — Фантастический рассказ. Наброски».
Ее взгляд скользнул вниз по бумажному листу — там были напечатаны отрывочные строки, абзацы, отдельные слова.
«…Дети-то за что должны страдать? — сказал он с мучительным недоумением: — Ну пусть мы, взрослые, но дети-то за что?» — читала Леночка.
«— …Я вот о чем думаю, — отозвался Григорьев. — Мы так стараемся уберечь детей от различных болезней, от вирусов гриппа и полиомиелита, от дифтерита и кори, мы делаем детям прививки от оспы и тифа, но отчего же мы так мало заботимся о том, чтобы защитить их от вирусов жестокости и лицемерия, лжи и алчности? Нет, не то чтобы не старались хоть что-нибудь сделать, но все это как-то кустарно, на ощупь — кто во что горазд. А то и вовсе никак».
«…— В конечном счете, — продолжал он, — можно сказать, что именно память, ее избирательность формирует человека, формирует личность. Почему еще в детстве, в раннем возрасте человек одно событие запоминает навечно, вбирает, впечатывает в свою память, а другое, может быть куда более значительное, не производит на него впечатления, бесследно проходит мимо?.. Следовательно, пойми мы эти тайные движения, пойми лучше эти процессы, мы сможем влиять на память, на избирательность, сможем оказаться в состоянии уберечь человека от всего дурного, низкого, жестокого…»
«…Защитить ребенка в душе человека…»
— Это только так, наброски, самое начало работы, обрывки мыслей, — сказал Гурьянов смущенно. — Не стоит пока читать, не надо…
Леночка и не слышала, как он вошел в комнату и остановился у нее за спиной.
— Правда, не читай пока… — повторил он.
— У тебя не должно быть от меня секретов, — сказала Леночка.
— Да какие секреты! — отозвался Гурьянов. — Просто я ведь знаю: в институте уже и острят и потешаются надо мной из-за этих рассказов — мол, сочинитель нашелся! А я… Знаешь, я часто думаю: наверно, нет в нашем мире ничего сложнее, совершеннее, изумительнее, чем человеческий мозг, человеческая психика, человеческая память. И в то же время нет ничего более хрупкого, более уязвимого, более беззащитного. Сознаем ли мы это? Понимаем ли? Я и рассказы свои пытаюсь писать, чтобы напомнить людям об этом…
— Я понимаю, — сказала Леночка. — Я понимаю. Ты дашь мне первой прочесть эти рассказы, ладно? Мне хочется, чтобы я прочла их первая, слышишь, Глеб?
— Ну конечно, — сказал Гурьянов. — Кому же еще мне давать их читать?.. И знаешь, Лена, если у меня когда-нибудь выйдет книга, я посвящу ее тебе…
— У тебя выйдет книга, — сказала Леночка. — Я знаю [1] .
— Откуда ты можешь знать? — засмеялся Гурьянов.
— Не смейся. Я серьезно. Знаешь, даже странно: я никогда, кажется, не была честолюбивой и тщеславием вроде бы никогда не страдала, а вот когда я теперь думаю о тебе, мне хочется, чтобы ты был знаменитым. И я бы тобой гордилась. Ужасно хочется. Это плохо, да? — спросила она жалобно.
1
Лена оказалась права: у Гурьянова действительно вышел сборник рассказов. Некоторые из них читатель найдет в этой книге.
— Нет, отчего плохо? — сказал Гурьянов, смеясь. — Я лично ничего не имею против. Только, прежде чем я стану знаменитым, давай все-таки выпьем кофе…
Он тут же виновато взглянул на нее, как будто испугавшись неуместности своего шутливого, легкомысленного тона, как будто извиняясь за него.
Крепкий аромат кофе заполнил комнату, и запах этот заставил Леночку вспомнить об отце. Что он сейчас делает? Стоит у окна? Смотрит на улицу? Ждет?
— Я устала, — сказала она. — Ты даже не представляешь, Глеб, как я устала за эти дни. И почему это люди бывают так жестоки друг к другу, почему так изводят, так мучают друг друга? Даже самые близкие… Или оттого и мучают — что самые близкие?.. Не люби я отца, разве бы я мучилась от его слов?..