Формула памяти
Шрифт:
— Не думаю, — отозвался Зеленин, словно бы возвращая Перфильеву его усмешку. — Хотя… — Он помолчал. — Разве что кто-нибудь из вашего окружения?.. В порядке, так сказать, чрезмерной старательности? А? Не могло быть такого? Как, Анатолий Борисович?
Так все-таки, значит, его подозревают! Не его, так друзей, какая разница! Сделай это кто-нибудь из них, и тень все равно упала бы на него.
— Нет, Яков Прокофьевич, — сказал Перфильев почти весело. — Ни у меня, ни у моих друзей нет подобной выучки. Что поделаешь, не обучены. Под своими сочинениями привыкли ставить свои фамилии. И никак иначе.
—
— Возможно, — сказал Перфильев.
— Да, конечно, догадываетесь. Нас беспокоит, не слишком ли много в последнее время Иван Дмитриевич… ну, как бы это поточнее и поделикатнее выразить?.. уделяет внимания вопросам, не имеющим к нему непосредственного отношения… И не идет ли это во вред институту?.. Я понимаю, я понимаю, это, наверно, вообще свойственно в определенном возрасте крупным ученым. Прямо напасть какая-то, честное слово! — Зеленин весело рассмеялся. — Отличный математик, так нет — мнит себя специалистом в области иглоукалывания, физик, которому нет цены, все свое время и энергию начинает тратить на занятия парапсихологией… А попробуй скажи что-нибудь, обиды не оберешься! С Иваном Дмитриевичем ведь тоже, наверно, трудновато, а?
— Трудновато, — сказал Перфильев. — Это верно. Трудновато.
Он произнес эти слова и вдруг внезапно и необъяснимо ощутил прилив давней и почти забытой уже благодарности к Архипову, восторженной влюбленности в него. Словно вдруг в нем, в Перфильеве, проснулся, ожил на мгновение студент, мальчишка, третьекурсник.
— Как вы считаете все-таки, Анатолий Борисович, — продолжал Зеленин. — Что происходит с Иваном Дмитриевичем? Как ваше мнение?
Перфильев молчал. Разговор их, описав окружность, снова вернулся к исходной точке, как будто нарочно, чтобы дать Перфильеву возможность высказать все, что с такой убежденностью и упорством доказывал он совсем недавно. Но что-то случилось с ним. Он чувствовал себя, как спортсмен, перегоревший до старта. Яков Прокофьевич терпеливо ждал ответа.
— Не знаю, — сказал наконец Перфильев. — Ответить на этот вопрос однозначно трудно. Пожалуй, я скажу банальность, но, наверно, каждый настоящий ученый имеет право на кризис. Кризисов не бывает только у пустоцветов. Только пустоцветы всегда озабочены тем, чтобы, упаси боже, кто-нибудь не подумал, что у них что-то не ладится, они всегда изображают видимость стопроцентного успеха. А Иван Дмитриевич… Он всегда очень мало заботился о том, что подумают, что скажут о нем… Мы расходимся с ним во многом, и все же…
— В чем же вы расходитесь? — спросил Зеленин.
— Это сейчас не имеет значения, Яков Прокофьевич, — сказал Перфильев. — Это, как говорится, детали.
— Ну что ж, ваша точка зрения, Анатолий Борисович, мне, в общем, ясна, — сказал Зеленин. — Хотя, не буду скрывать, я думал, что наш разговор пойдет в несколько
— Я сам так думал, — с обычной своей усмешкой сказал Перфильев, вставая.
— Выходит, мы оба ошиблись, — отозвался Зеленин, и тот самый, знакомый Перфильеву, отсвет веселой симпатии промелькнул в его взгляде. — Возможно, оно и к лучшему.
…И все же из горкома Перфильев вышел в скверном настроении. Итак, то, что выглядело так легко на словах, оказалось не так-то просто на деле. Он проявил слабость, он не смог преступить, преодолеть некий запрет. Попросту говоря, он упустил возможность, упустил свой, может быть, главный шанс.
Что заставило его так странно повести себя? Что сбило его? Эти грязные анонимки? Опасение оказаться в одном ряду с их авторами? Или собственная внезапная нерешительность, некое табу, которое незримо существует в отношениях ученика и учителя? Видно, слишком глубоко, слишком прочно сидят в нас эти запреты — попробуй преодолей их!
Или и верно — помешала почти детская незащищенность Архипова? Но он-то, он-то, старик — хорош! Что-то кутузовское есть в нем, честное слово! Он одержал сегодня победу, даже не зная об этом, даже пальцем не шевельнув ради этого. Или в спокойствии его, в невозмутимости, в умении не суетиться, иначе говоря, в б е з д е й с т в и и его, когда речь идет о мелком, суетном, и заключена главная его сила? Да, да, именно в бездействии, как бы парадоксально это ни звучало. И он, Перфильев, со всеми своими теориями, оказался попросту слаб перед ним, другого слова здесь не подберешь, слаб и ничтожен, как мальчишка.
Погруженный в свои мысли, Перфильев шел по скверу возле горкома, когда кто-то вдруг окликнул его.
Галя! Оказывается, она ждала его здесь, она первая хотела узнать, как повел он себя, что сказал там, в горкоме. Она с тревогой и волнением вглядывалась в его лицо.
— Толя? Ну что? Ты расстроен? Ты не сделал ничего плохого, Толя? Я же знаю, ты сам потом будешь мучаться, если предашь Архипова!..
— Да что у тебя за слова! — взорвался Перфильев. — Предашь! Что значит — предашь?! Надо все-таки соображать хоть немного!
Он редко бывал так груб с ней, и она смотрела на него в недоумении и растерянности.
— И вообще — что ты ходишь за мной?! Ты что — действительно себя моей совестью вообразила, что ли?!
— Толя, зачем ты так? — Губы ее дрогнули, глаза мгновенно наполнились слезами. Эта мгновенность, с которой в минуту обиды выступали у нее слезы, всегда поражала Перфильева.
Всегда имевший обыкновение гордиться своей выдержкой, никогда не позволявший на ком-либо срывать свое настроение, и теперь Перфильев сразу же устыдился своего внезапного раздражения.
— Ладно, Галя, прости, — сказал он хмуро. — Я не хотел тебя обидеть.
— Я понимаю, — говорила Галя торопливо, идя рядом с ним. — Я все понимаю. Просто мы с тобой изнервничались за последнее время. Но все будет хорошо, вот увидишь, все будет хорошо! — повторяла она, как заклинание, упорно и убежденно.
А Перфильев искоса вглядывался в ее лицо, на котором счастливое выражение уже вытесняло еще не ушедшую обиду, и думал: что ждет эту женщину, его жену, там, в будущем? Какие еще испытания суждены ей? Какие?..