Формула памяти
Шрифт:
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
После встречи с отцом Леночка Вартанян не могла найти себе места. Какие-то неясные страхи не давали ей покоя. Она так и не пошла в лабораторию к Гурьянову, а вернулась к себе и машинально перебирала карточки с ответами Безымянного.
«…молоко — парное… дождь — теплый… трава — зеленая…»
— Да не расстраивайтесь вы, Леночка, — внезапно услышала она знакомый голос, и рука Веры Валентиновны мягко легла ей на плечо. — Не мучьте себя, не расстраивайтесь. Ну мало ли что старому человеку взбредет в голову! Никто этому и значения не придает…
Леночка подняла голову и вопросительно, в растерянности смотрела на Веру Валентиновну. Что могли значить эти ее слова? Что было ей известно? Откуда?
— Я говорю: не стоит огорчаться, Леночка, — все с той же ласковостью продолжала Вера Валентиновна. — Не терзайте себя понапрасну. Лучше пойдите
Леночка молчала. Она просто не в состоянии была произнести ни слова. Так она растерялась. Она уже догадывалась, что все то, что говорила сейчас Вера Валентиновна, было каким-то образом связано с приходом ее отца в институт. Но как, каким, почему? Этого она не могла уловить. Она только чувствовала, что молчание сейчас — единственная ее защита перед Верой Валентиновной, перед мягкой ее ласковостью.
— Конечно, отца вашего тоже можно понять, вы для него, как говорится, свет в окошке… Но все же нельзя быть таким эгоистом, правда? Старческий эгоизм — это, между прочим, ужасная штука, вы еще, Леночка, этого не испытали, а я знаю. Так что мой вам совет: не принимайте все это близко к сердцу. Неприятно, конечно, я понимаю, но не растравляйте себя, не надо, а то на вас и так лица уже нет… Мы вас не дадим в обиду, не бойтесь. И пойдите, пойдите к Геннадию Александровичу, не стесняйтесь, он — человек деликатный, все понимающий, поговорите с ним, и вам сразу легче станет…
И словно чтобы подтвердить ее слова, в комнату заглянул сам Геннадий Александрович Калашников. Его круглое добродушное лицо выражало некоторое смущение.
— Очень хорошо, что я вас застал, Елена Георгиевна, — скрывая свое смущение за подчеркнутой бодростью, сказал он. — Можно вас на минутку? Мне бы хотелось поговорить с вами, посекретничать, если вы не возражаете.
— Нет, пожалуйста, что вы! — отозвалась Леночка и послушно, почти автоматически пошла вслед за Геннадием Александровичем.
— Геннадий Александрович, вы только не обижайте нашу Леночку, она — хорошая, честное пионерское! — игриво сказала Вера Валентиновна.
— Что за слова вы произносите, Вера Валентиновна! — ответил Калашников, подхватывая ее шутливый тон. — Разве я похож на обидчика?
Они еще шутили! Они могли шутить как ни в чем не бывало, будто ничего не случилось!
Вслед за Калашниковым Леночка вошла в маленькую, узкую комнатку партбюро. Неказистый письменный стол, сейф и несколько стульев — больше здесь ничего не было. Геннадий Александрович пригласил Леночку сесть, и она опустилась на стул все с той же механической покорностью.
— Откровенно говоря, я испытываю некоторую неловкость, — сказал Калашников, потирая ладонью, словно массируя, щеку. — Я понимаю, что и вам этот разговор неприятен, но что поделаешь: наверно, все-таки лучше, если между нами не будет никакой недоговоренности, неясности. Я ничего не хочу скрывать от вас, Елена Георгиевна. Сегодня у меня был ваш отец. И он принес заявление или письмо, не знаю даже, как это лучше назвать, на мое имя и на имя Ивана Дмитриевича… Вы только не переживайте, не волнуйтесь, но письмо это касается ваших личных отношений…
Чувство стыда пронзило Леночку. Все ее существо, казалось, корчилось сейчас от этого стыда, и было странно, что при этом она продолжает по-прежнему сидеть на стуле перед Геннадием Александровичем Калашниковым и слушать, что говорит он.
— Видите ли, Елена Георгиевна, я бы, возможно, и не стал даже заводить с вами этот разговор, а просто спрятал бы заявление в стол и покончил дело, если бы не два обстоятельства. У меня такое ощущение, что ваш отец не остановится на этом, он пойдет еще и к Ивану Дмитриевичу, и бог знает куда, такое у него сейчас настроение. Это во-первых. А во-вторых, он разговаривал со мной в лаборатории, в присутствии моих сотрудниц. Он так и сказал: «Мне нечего скрывать от общественности института». Так что история эта, к сожалению, не может уже остаться только между нами. Уважаемая Вера Валентиновна, наверно, уже дала вам это почувствовать. Поэтому я и решил не откладывать наш разговор. И поверьте мне, Елена Георгиевна, при сложившемся положении лучше всего будет, если мы побеседуем начистоту…
— Да, да, конечно… — не столько проговорила, сколько прошептала Леночка.
— И исходите из того, что я — ваш союзник…
— Да, да, — опять отозвалась Леночка.
— А сейчас познакомьтесь, пожалуйста, с тем, что написал ваш отец. Я думаю, вам нужно это знать. — И Калашников протянул Леночке несколько аккуратно исписанных листков бумаги.
Леночка сразу узнала эти листки. Они были вырваны из той же самой тетради, в которой отец делал свои научные выписки, куда заносил свои размышления по поводу прочитанного. И почерк отцовский она сразу узнала: ровный, почти каллиграфический, без помарок. Что ж, он все делал
«Директору Института памяти
тов. Архипову И. Д.
Секретарю партийного бюро института
тов. Калашникову Г. А.
Уважаемые товарищи!
Обращается к вам в прошлом кадровый военный, ветеран Великой Отечественной войны, подполковник запаса Георгий Степанович Вартанян. Мне никогда еще в жизни моей не приходилось писать подобных заявлений, — как человек военный, я вообще не привык беспокоить кого-либо личными просьбами, это не в моем характере, и если теперь, после долгих колебаний, я все же решаюсь обратиться к вам, то меня вынуждает сделать это лишь глубокая тревога за судьбу моей дочери — сотрудницы вашего института Елены Георгиевны Вартанян. Хочу сразу сказать, что я благодарен руководству института за то, как встретили в коллективе мою дочь, с каким вниманием отнеслись к ней как к молодому специалисту. Дочь у меня единственная, у меня нет в жизни никого дороже, так что вы поймете, почему я так близко принимаю к сердцу все, что касается ее. Я, как отец, хочу ей только счастья, больше мне ничего не нужно.
Наверно, это мой промах в смысле воспитания, но дочь моя — человек в житейском плане совершенно неопытный, можно сказать абсолютно наивный. И этой ее наивностью, неопытностью воспользовался некий Глеб Гурьянов, который является сотрудником вашего института. Дочери моей кажется, что она любит его, но я-то знаю, что это не так! Слишком хорошо я знаю свою дочь. Я же вижу: это самообман, ошибка, заблуждение какое-то, которое может обойтись ей очень дорого. Потом будет кусать локти, да поздно — глядишь, вся жизнь уже исковеркана! Я, как отец, не могу, не хочу этого допустить. Я готов на самые крайние меры пойти, только чтобы дочь моя была счастлива, только чтобы потом не говорила: а где ты был? Почему не остановил меня?
С этим же человеком она не может быть счастлива, я знаю. Нужно ли вам говорить, что он собой представляет, — вы наверняка и сами хорошо об этом осведомлены. Мало того, что он старше моей дочери почти на двадцать лет, так он, оказывается, был судим, сидел за тяжкое преступление. Только наивностью моей дочери я объясняю то, что она не смогла разобраться в истинной сущности этого человека, трезво взглянуть на его сомнительное прошлое. Моя дочь человек чистый, и она верит, что ее окружают только чистые, благородные люди.
Человеку же с подобным житейским опытом, как у этого Гурьянова, ничего не стоит вскружить голову неопытной девчонке. Как ни горько мне говорить об этом, но гордость свою она потеряла, чуть поманит он ее пальцем, она уже бежит. Ссоры у нас в доме начались. Всегда мирно жили, я не мог нарадоваться на свою дочь, послушная она была девочка, никогда, бывало, слова поперек не скажет, а тут — чуть что — сразу на дыбы! Это его влияние. Только я знаю: уступи я ей сейчас, согласись — потом всю жизнь винить себя буду, до гроба простить себе не смогу. Вижу я, вижу: ничего, кроме несчастья, человек этот ей не принесет, не может принести. Я даже говорю ей: посмотри, сколько вокруг хороших людей, молодых, достойных, ну что тебя к нему потянуло? Это просто гипноз какой-то, наваждение, загадка.
Я думаю, вы поймете мое состояние, как отца, имеющего единственную дочь. Не могу я допустить, чтобы на моих глазах она встала на путь, ведущий к горю, к несчастью.
Как отец, как участник Великой Отечественной войны, всю свою жизнь честно служивший Родине, я прошу вас, товарищи: помогите мне! Сделайте все, что в ваших силах! Не останьтесь равнодушными! Побеседуйте с товарищем Гурьяновым, пусть он оставит в покое мою дочь. Неужели же он ничего не поймет, если с ним как следует побеседовать? Я верю: должен понять.
Я долго сомневался, прежде чем написать это письмо. Никогда не думал, что доживу до такого. Но сейчас я понял: у меня нет другого выхода. Завтра, возможно, будет уже поздно. Я повторяю: единственное, что меня заботит, это мысль о дочери, о ее счастье. Я ради нее все что угодно готов сделать.
Извините, что написал так длинно.
Леночка дочитала письмо до конца и некоторое время сидела ошеломленная, потерянно опустив плечи, сникнув.
— Вот такие дела, — сказал Калашников и добавил, подавляя вздох: — Честно говоря, мне впервые приходится иметь дело с подобной историей. Ваши отношения, Елена Георгиевна, с Гурьяновым — это, разумеется, ваше сугубо личное дело, и никто в него вмешиваться не станет. Я, должен признаться, пытался объяснить это и вашему отцу, пытался убедить, что его представления о Гурьянове, мягко говоря, не соответствуют истине, но… — Геннадий Александрович развел руками. — Логические доказательства там, где верх берут эмоции, оказываются бессильны. У меня было такое ощущение, будто он просто не слышит меня. Или слышит совсем не то, что я говорю…