Формула памяти
Шрифт:
«Зачем эти слова? — думала Леночка. — Не все ли теперь равно… Что бы ни говорили мне, чем бы ни утешали, разве теперь это что-нибудь меняет? Все уже кончено. Непоправимо».
— Я думаю, Елена Георгиевна, так, — продолжал между тем Калашников. — Вы, главное, сейчас успокойтесь, не преувеличивайте значения совершившегося, не изводите себя понапрасну. Ничего страшного ведь не случилось, правда?
Он утешал, он жалел ее, совсем как ребенка.
— Ну, поддался ваш отец эмоциям, первому порыву поддался, так пройдет время, он сам об этом жалеть будет, вот увидите. Неглупый же он человек у вас. Через
«Зачем он это сделал? — думала Леночка. — Зачем он это сделал?.. Все было так хорошо… А теперь…»
— Ну вот видите, вы уже немножко и успокоились, — сказал Калашников. — Теперь остается только улыбнуться, и все будет в порядке. Правда, правда — к любым житейским ситуациям надо относиться с некоторой долей юмора, это здорово выручает…
Она действительно сумела пересилить себя и неуверенно улыбнулась этому добродушному, курчавому человеку, который так старался утешить и успокоить ее. Пусть думает, что все в порядке. Главное, ей хотелось сейчас побыстрее остаться одной, одной, одной, не слышать никаких слов, никого ни видеть. Только бы уйти, скрыться.
— Ну вот и молодцом, — сказал Калашников радостно. Наверно, весь этот разговор тоже был ему в тягость.
Леночка плохо понимала, как дотянула этот день до конца. Гурьянов, как обычно, ждал ее у выхода из института. Он обеспокоенно посматривал на нее — наверняка он уже все знал.
— Лена, — осторожно сказал он. — Лена…
— Не надо, — сказала она. — Не надо ничего говорить, Глеб. И оставьте меня, пожалуйста, не провожайте, я не хочу. Мне надо побыть одной.
— Хорошо, — сказал он покорно.
Она торопилась, она спешила домой, ей было необходимо увидеть отца, взглянуть на него — как будто что-то еще могло измениться.
Леночка решила, что не станет ни о чем говорить с отцом, не произнесет ни слова. О чем им говорить после того, что произошло? Она только взглянет на него молча и пройдет мимо, к себе. И пусть он мучается, думает, что хочет. Может быть, поймет, что натворил.
Но первым, что бросилось ей в глаза, когда она вернулась домой, был китель, со всегдашней дотошной отцовской аккуратностью повешенный на плечики в стенном шкафу, в передней. И едва лишь она увидела этот китель, едва представила, как надевал он утром мундир, готовясь идти в институт, как тщательно, до блеска чистил пуговицы, — гнев, самый настоящий, неудержимый гнев сдавил ей горло. Никогда еще она не испытывала ничего подобного.
— Ну что — доволен? — сказала она, глядя прямо в лицо отца и сама пугаясь неожиданной силы того враждебного чувства, которое захлестывало ее сейчас. — Доволен? Добился своего?
Ощутил ли отец эту ее враждебность? Почувствовал ли? На лице его была написана прежняя твердая решимость, неуступчивость, но в глубине взгляда таилось заискивающее, виноватое, почти испуганное выражение.
— Я же ради тебя, я только ради тебя! — твердил он. — Или ты думала, я буду равнодушно наблюдать, как моя дочь катится в пропасть? Так не надейся, этого не будет!
— Спасибо, спасибо, мне остается только сказать тебе спасибо… — нервно
— Брось, Лена. У вас в институте умные люди, я уверен, они во всем разберутся. А на дураков нечего обращать внимания. Пусть смеются.
Знакомые нравоучительные интонации звучали в его голосе.
— Ах, пусть? По-твоему — пусть? Ну, знаешь ли!..
— Я не виноват, что ты сама себя поставила в такое положение. Надо было думать раньше. Нужно было слушать отца, я тебе сразу, с самого начала говорил…
— Я же, значит, еще и виновата?! Я же и виновата! — Леночка уже не сдерживала больше слез. — Как ты можешь такое говорить, как ты можешь! Откуда в тебе такая жестокость, откуда?..
…На другой день Леночка не пошла в институт. У нее болела голова, и чувствовала она себя разбитой, усталой, опустошенной. Она лежала на тахте в своей комнате и смотрела в потолок. Несколько раз отец, хмурый, потемневший лицом, осунувшийся, исхудавший, казалось, за одну ночь, заглядывал к ней, но на все его попытки заговорить Леночка отвечала молчанием.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Разные люди приходили к Архипову. Одни приносили свои проекты и предложения, порой совершенно фантастические — впору Гурьянову сочинять рассказы, другие обращались с просьбами и жалобами, третьи просто ощущали потребность выговориться или надеялись получить необходимый совет. Были среди них и откровенные чудаки, выдумщики, и люди, травмированные тяжелыми переживаниями, нуждающиеся в помощи и участии, и те, кто забредал в институт просто из любопытства, а иной раз и из желания устроиться сюда на работу.
Но с кем бы ни встречался Архипов, какие бы просьбы и исповеди ни выслушивал, его не оставляла мысль об одном человеке — о сестре Нины Алексеевны Светловой. Ее жизнь, ее судьба, такая жестокая, такая страшная в своей непоправимости, не выходила у него из головы. Он и ждал этой встречи, и в то же время терялся от ощущения собственной беспомощности. Сумеет ли он хоть чем-то помочь этой женщине? Он перебирал в уме все те средства, которыми располагал их институт, на применение которых они могли решиться, он советовался со своими сотрудниками, прикидывал различные возможности, но результат получался малоутешительный. Что могли дать, что могли значить все их усилия по сравнению с тем горем, которое перенесла эта женщина?..
Однако она все не появлялась, никак не давала о себе знать, и Архипов стал уже думать, что, вероятно, Светловой так и не удалось уговорить свою сестру обратиться к ним, в институт.
И все-таки она позвонила. Она позвонила как раз в тот день, когда Архипов ждал американского гостя, доктора Кроули, того самого Кроули, вместе с которым так неудачно летал в Хиросиму.
Архипов бросил взгляд на часы: до встречи с американцем оставалось часа полтора, не больше. Но женский голос в телефонной трубке звучал так неуверенно, сбивчиво, робко, что откажи он сейчас, предложи перенести встречу на завтра, и эта женщина вряд ли уже наберется решимости позвонить снова.