Формула памяти
Шрифт:
— Ты некоммуникабельный человек? — сказал Гурьянов. — Да что ты себе внушаешь?
— Нет, правда, — сказала Леночка. — Для меня, например, знакомиться с кем-нибудь мука мученическая. Я трех слов из себя выдавить не могу. Вы, наверно, первый человек, с которым я сразу себя свободно почувствовала. Даже странно, не знаю, что со мной случилось.
— Закон умножения отрицательных чисел, — смеясь, сказал Гурьянов. — Минус на минус дает плюс. Некоммуникабельность, помноженная на некоммуникабельность, дает коммуникабельность. Я ведь тоже некоммуникабельный человек.
— Еще поспорим, кто из нас некоммуникабельней, — сказала Леночка.
— Еще поспорим, — сказал Гурьянов, беря ее руки в свои.
Они стояли сейчас друг против друга в каком-то маленьком, безлюдном и тихом переулке. Гурьянов молча смотрел на нее. При свете уличного фонаря лицо его казалось бледным и неестественно напряженным. Потом он что-то сказал шепотом, но она не поняла — что. Ее вдруг охватила нервная дрожь. И тогда Гурьянов притянул ее к себе и обнял…
…Когда
До ухода матери Леночка редко задумывалась о любви, о тех отношениях, которые связывают мужчину и женщину. Не то чтобы вопросы эти совсем не волновали ее. Но, будучи человеком замкнутым, стеснительным, она стыдилась, избегала касаться интимных тем в разговорах с подругами. Так что представления о любви у нее складывались возвышенно-книжные. Любовь и счастье казались ей едва ли не синонимами. И вдруг — катастрофа, крушение, тяжкие объяснения отца с матерью, все пытавшегося что-то выяснить, понять, доказать; развод родителей, боль, горечь, чувство унижения, ощущение непоправимости случившегося… Свой поступок, свой уход из семьи мать оправдывала любовью. Она давно уже любила того, чужого, неведомого Леночке человека и не могла больше выносить двойной жизни. Так она объясняла свой поступок. «Но что же это за любовь такая, — сжимаясь от обиды, в смятении думала Леночка, — зачем она, если ею и обман, и предательство оправдать можно, и жестокость по отношению к близким? Это и есть любовь?»
Она представляла себе мать в объятиях т о г о человека и вся содрогалась от острого — до тошноты — отвращения. Сама мысль о том, что когда-то и к ней, Леночке, может притронуться мужчина, теперь казалась ей отвратительной. В отношениях между мужчинами и женщинами ей чудилось нечто постыдное, низкое. Это постыдное было тем постыднее, что прикрывалось высокими, красивыми словами. Тогда, наверно, Леночка впервые стала задумываться об эгоизме любви. «В какие бы одежды мы ни наряжали это слово, любовь — это все-таки стремление прежде всего удовлетворить собственное желание», — думала Леночка. Значит, любовь по сути своей всегда эгоистична. Зачем же тогда едва ли не обожествлять это чувство?
Однако с появлением в ее жизни Гурьянова Леночкина уверенность, что будущее ее в том, что касалось отношений с мужчинами, определено раз и навсегда, заколебалась, стала вдруг рушиться. Гурьянов, казалось Леночке, не был похож на других мужчин, на всех тех, кто прежде пытался ухаживать за Леночкой, кто изъяснялся ей в своих чувствах. Впрочем, таких было немного. Леночкины сверстники словно бы угадывали ее холодность, ее намеренную неспособность к ответному чувству и предпочитали сохранять с ней чисто приятельские, товарищеские отношения. Влюблялись в нее редко, и это порой даже тревожило, огорчало Леночку. Но разве не сама она хотела для себя именно такой жизни? Разве в тех редких случаях, когда кто-либо увлекался ею, эта мужская влюбленность, эти настойчивые попытки завоевать ее расположение не вызывали у нее раздражения?.. Одна мысль о банальности тех отношений, которые ей пытались навязать, была ей противна. Что же касается Гурьянова, то он с самого начала привлек, заинтересовал ее своей неординарностью, своей необычностью. Он был не таким, как все, и оттого те правила, которые выработала для себя Леночка Вартанян, на него не распространялись. И те отношения, которые складывались между ними, тоже казались Леночке необычными, совсем не такими, как у всех остальных.
Но разве, потянувшись навстречу Гурьянову, не совершала она теперь — пусть невольное — однако все же предательство по отношению к отцу? Эта мысль мучила ее. Необъяснимая, но такая явственная неприязнь отца к Гурьянову приводила ее в отчаяние. Эта неприязнь казалась ей каким-то тяжелым недоразумением. Достаточно было познакомить отца с Гурьяновым, дать им возможность узнать друг друга поближе — и все изменится. Так она думала. Ей доставляло удовольствие мысленно видеть отца и Гурьянова вместе, рядом. Но отец, когда она робко, смущаясь, заикнулась о том, чтобы познакомить его с Гурьяновым, пригласить Глеба в гости, раздражился, вспылил, категорически воспротивился этой мысли. Как будто она предложила нечто унизительное для него. А может быть, он опасался, что, познакомившись с Гурьяновым, уже не сможет отвергать
Прежде улицы Ленинграда отличались одна от другой в Леночкином восприятии своими названиями, архитектурным обликом зданий, мемориальными досками на домах, где некогда проживали знаменитые люди, любимыми и нелюбимыми кинотеатрами и магазинами. Теперь же улицы, по которым они бродили вдвоем с Гурьяновым, обретали для Леночки особые, известные лишь ей одной приметы, окрашивались в невидимые для других и лишь ею улавливаемые тона… Отныне эти улицы получали в ее, Леночкином, воображении новые имена. Улица, На Которой Гурьянов Жил Мальчишкой… Улица, Где Гурьянов Впервые Сказал Ей «Ты»… Улица, Где Они С Гурьяновым Пили Кофе… Улица…
Настоящего названия маленького, мощенного булыжником переулка, где стояли они сегодня с Гурьяновым, Леночка не знала. Имел ли он звучное название или именовался безлико каким-нибудь Третьим проездным, это так и осталось для нее неведомо. Но сколько бы ни прошло времени, а этот переулок, это мгновение, когда Гурьянов взял ее руки в свои, Леночка — она знала это — будет помнить всегда.
«…Для объяснения свойств памяти за последнее время стали обращаться к используемым в физике принципам интерференционного запечатления и воспроизведения зрительного образа, получившим название голографии. В очень «мелкозернистом» физическом носителе «памятных следов» с учетом длины волн света такой способ хранения информации обеспечивает фантастическую емкость миллиардов бит в одном кубическом сантиметре. В биологических объектах, в частности нервных механизмах, условия совершенно иные, и пока еще неясно, в каком виде эти принципы могут быть здесь реализованы. Однако предпринимаются попытки применить их к пониманию того, как в отдельных своих частях расчлененное изображение может нести в себе основные черты, целого образа…»
Всю жизнь я считал себя человеком технического склада ума, и никогда мне даже и в голову как-то не приходило, что мои чисто технические познания, сведения из области техники связи, например, вдруг окажутся так пригодны для понимания сложнейших процессов, протекающих в нашем мозгу, для понимания механизма памяти. Это наводит меня на мысль, что, наверно, со временем человек найдет и сформулирует некие универсальные, единые законы, по которым живет и развивается одушевленная и неодушевленная природа. К этому, по моему мнению, идет дело.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
В квартире пахло табачным дымом. Этот запах был въедлив и неуступчив. Как ни проветривала Галя комнаты, как ни вышвыривала беспощадно окурки сигарет, а горький табачный дым не уходил. Интересно — на работе, у себя в кабинете, Перфильев не разрешал курить, а тут, дома, его друзья-приятели накуривали так, что хоть святых выноси. Когда-то, еще до знакомства с Перфильевым, Галя и сама в компании сокурсниц была не прочь затянуться сигаретой, но теперь ее мутило от одного этого запаха. Она с отвращением вытряхивала из пепельниц окурки. Перфильев же, казалось, не замечал ее состояния. Или делал вид, что не замечает?.. Он был весь поглощен своими заботами. Имя Архипова витало в прокуренном воздухе. Возможность перемен будоражила Перфильева и его друзей. Разговоры их затягивались до позднего вечера. Казалось, настоящее вдохновение, истинное счастливое возбуждение владело ими, когда они говорили о том, каким может стать их институт. Игроков в преферанс напоминали они Гале в эти минуты. В захватившем их азарте было что-то лихорадочное, пугающее.
А ночью Перфильев долго не мог уснуть, ворочался, вставал, ходил по квартире. Это было непохоже на него. Обычно он гордился своим здоровым сном, отсутствием бессонницы. Говорил — все дело в режиме.
— Ты что? — спросила Галя. — Что с тобой?
— Нет, нет, ничего, — отозвался он. — Спи.
Он присел на край кровати, у нее в ногах, и сидел так, сгорбившись, зажав руки между коленями.
— Спи, — повторил он. — Спи.
— Я не могу, — отозвалась она жалобно. — У меня какая-то тревога на душе. Мне страшно. Я не знаю, чем все это кончится…