Формула памяти
Шрифт:
Но майор так резко повернулся к Головне, что тот даже вздрогнул.
— Кто? — спросил Ерошин. — Кто задал этот вопрос?
— Я, товарищ майор, — испуганно ответил Головня. — Рядовой Головня.
— Так вот, рядовой Головня, — отчетливо проговорил майор, — отвечаю на ваш вопрос. На фронте я не был. Ясно? Еще вопросы есть?
— Никак нет, товарищ майор.
Майор Ерошин обернулся к лейтенанту:
— Продолжайте занятия.
Он остался стоять на дороге, заложив руки за спину, широко расставив ноги в хромовых сапогах, словно покрепче уперевшись ими в землю, и наблюдал за
В казарму солдаты вернулись измотанные, в пропотевших насквозь гимнастерках, в мокрых, грязных шинелях. В курилке в этот день только и было разговоров, что о тактических занятиях, о лейтенанте, о майоре Ерошине…
— Лейтенант — он хотел с нами по-человечески…
— Ясное дело, сам недавно курсантом был, понимает…
— Как будто что случилось бы, если бы в другой раз поползали…
— Еще наползаемся с таким комбатом!
— Это точно!
— Главное, еще про фронт толкует. Да под пулями любой голову спрячет, без всяких команд!
— А Головня ловко его поддел насчет фронта. Заметили, как он сразу вскинулся?
— Нет, а все же вот так если подумать: зачем это нужно — ползать по слякоти? Сейчас даже пехота уже своим ходом почти не ходит, все на машинах, а мы — радиомеханики…
— Что нужно, а что не нужно, теперь за тебя начальство решает, понял?
— Смотрите, парни, а учитель наш уже мемуары строчит!
— Эй, учитель, про курицу не забудь написать, слышишь?
Но Новиков не отзывался на их шутки. Он и правда писал.
5
Пожалуй, ничто так не подвергает человека испытанию, проверке, как данная ему власть, — особенно, как мне кажется, власть малая. Потому что именно малая власть — чаще всего самая прямая, самая непосредственная. Хорошо, если человек умеет смотреть на данную ему власть как на свою обязанность, как на необходимую сторону своей работы, куда хуже, если власть над другим человеком начинает доставлять ему наслаждение, удовольствие.
Я впервые стал задумываться об этом именно здесь, в армии, потому что, пожалуй, нигде больше не существует власти в столь чистом виде, как в армии.
Как, по каким законам возникают отношения между командиром и подчиненными — любовь, уважение или, наоборот, неприятие, взаимная отчужденность, вынужденное повиновение? Так ли все здесь просто и очевидно, как может показаться на первый взгляд?
Отчего, например, мы не любим командира третьего отделения сержанта Попова? Он не сделал нам ровным счетом ничего плохого и стремится всегда лишь к одному — быть объективным.
Во имя этой объективности он ставит в своем сержантском блокноте птички против фамилий подчиненных: появился в казарме в нечищеных сапогах — птичка, не сменил вовремя подворотничок — еще одна птичка, опоздал к построению — третья птичка. А три птички — это уже наряд вне очереди. Все очень ясно и просто. Каждый солдат по степени своей вины может сам определить и степень наказания.
Иное дело — сержант Козырев, помощник командира взвода и командир первого отделения. Тот может и вспылить,
Вообще, есть в нем что-то азиатское — узкие глаза, иссиня-черные волосы, широкие скулы. Форма на нем всегда сидит отлично, шинель подогнана точно по фигуре, и наушники у шапки он не опускает даже в самый лютый мороз и нас тоже старается приучить к этому.
По складу своего характера ему бы, пожалуй, больше подобало служить в разведке или в десантных войсках, а не в учебном радиотехническом подразделении, где большую часть времени солдаты проводят в классах за изучением схем…
К тому обстоятельству, что я — учитель, преподаватель, с высшим образованием — попал под начало к нему, имеющему за плечами всего восемь классов, он относится, как мне кажется, с веселым удивлением, во всяком случае, никогда не старается нарочно подчеркнуть свою власть. У него развито чувство собственного достоинства, он требует уважения к себе и потому — я думаю — умеет уважать других.
Но вот однажды Козырев покинул нас, уехал в короткую командировку, и тогда его место во взводе занял сержант Попов. У него было девичье лицо, круглое и румяное — как говорится, кровь с молоком. Кроме всего прочего, он оказался еще и поэтом — в свободное время сочинял стихи и записывал их в тот же блокнот, где ставил птички против наших фамилий. Почему-то мне это показалось особенно обидным — не мог он, что ли, завести для стихов отдельную тетрадку? И наверно, не мне одному. Потому что, когда в один прекрасный день он забыл свой блокнот в Ленинской комнате, кто-то из солдат намазал страницы клеем так, что разлепить их потом было абсолютно невозможно. Попов сделал вид, что ничего не произошло, и на другое утро появился перед строем с новым блокнотом, как две капли воды похожим на своего предшественника.
Попов никогда не повышал голоса, не кричал на нас, называл только на «вы», как того требует устав, и оставался внешне спокойным, даже если выяснялось, что его обманули. В таких случаях он выводил виновника из строя и ровным голосом объяснял, что обманывать нехорошо, что это не к лицу советскому солдату, что армия просто не сможет существовать, если подчиненные начнут обманывать своих командиров…
Обычно он говорил долго, и мы слушали, переминаясь с ноги на ногу, терпеливо ожидая, когда Попов закончит речь и провинившийся солдат вернется в строй.
Мы чувствовали, что в глубине души Попов — человек мягкий, нерешительный, и многие из нас старались этим воспользоваться. Иной раз кто-нибудь из солдат, назначенных мыть пол, подходил к Попову и начинал говорить жалобным, ноющим голосом:
— Товарищ сержант, почему опять я? Меня сержант Козырев уже три раза подряд назначал. И снова я? Разве это справедливо?
— А вы разве не знаете, что приказы не обсуждаются? — отвечал Попов. — Нравится не нравится, а должны выполнять, и все. Ясно?