Формула памяти
Шрифт:
— Витя, скажи мне еще что-нибудь.
Как будто невидимая нить вдруг протянулась между ними — сколько потаенного смысла, замирая от нежности, угадывал сейчас Новиков в каждом ее слове, в каждом звуке ее голоса!
— Витя…
Но что мог сказать он под неотрывным взглядом дневального? Новиков потерянно молчал, не в силах преодолеть неловкость.
— Надя… — только и сказал он и опять умолк.
— Ну хорошо, тогда я скажу, — вдруг с какой-то отчаянной решимостью произнесла она. И уже совсем тихо, почти шепотом: — Я тебя…
Она выговаривала эти слова медленно, раздельно, словно одновременно выводила их пальцем на запотевшем стекле. И Новиков болезненно сжался, представляя,
— Я тебя…
— Надя!
Он хотел сказать: «Не сейчас, не по телефону, потом…» Но не успел договорить. Надя сама оборвала свою фразу и засмеялась:
— Ладно, ладно, я пошутила.
И тут же, сразу, в трубке раздался щелчок — Надя нажала на рычаг телефона.
Новиков медленно опустил трубку. На трубке был отчетливо виден влажный, стремительно исчезающий, сжимающийся след его ладони…
9
Во взводе давно уже знали, что Новиков бывает в доме у Ерошиных и занимается с дочерью комбата, помогает готовиться ей в институт.
— Ишь ты, учитель, — тихоня-тихоня, а всех нас обскакал, — острил Головня. — Одно слово — высшее образование, не то что мы, серые люди. Глядишь, скоро и в родню к комбату попадешь!
На самом деле знакомство Новикова с семьей комбата нисколько не изменило его положения во взводе: наравне с другими он по-прежнему мыл полы в казарме и драил умывальник, получал, случалось, наряды вне очереди и по-прежнему каждый раз, выходя из казармы, был вынужден отпрашиваться у сержанта Козырева. Более того, сержант Козырев теперь стал по отношению к нему даже еще требовательнее, придирчивее, жестче, чем прежде, он словно показывал свою принципиальность: мол, комбат комбатом, а я свое дело знаю, все эти домашние знакомства и все такое прочее меня не касаются… Сержант Козырев был гордым человеком и, наверно, больше всего опасался, как бы кто-нибудь не подумал, что через Новикова он заискивает перед комбатом. И Новиков хорошо понимал это и не обижался, не сердился на Козырева за излишнюю строгость.
Иногда Новикову вдруг неудержимо хотелось, чтобы Надя как-нибудь хоть на минутку заглянула к ним в казарму, посмотрела, как он живет.
Впрочем, казарма бывала очень разной; казалось, на протяжении суток она успевала измениться несколько раз.
Была казарма ночная, с притушенным, тусклым светом, с храпом, с густым запахом сена, которым набивались солдатские матрасы. Каждый раз, когда выпадало Новикову дневалить и он оставался один на один со спящей казармой, его поражало странное противоречие, несоответствие между этим тяжелым храпом, мощными телами, бугрящимися под одеялами, между этими волосатыми ногами с огромными ступнями и панцирно загрубевшими ногтями на пальцах, которые то тут, то там высовывались из-под простынь, и детским, беззащитным выражением лиц, ребячьей припухлостью губ, сонным мальчишечьим румянцем…
Была казарма утренняя — сложная смесь запахов мужского пота и хозяйственного мыла, сапожного крема и зубной пасты, асидола и просохших за ночь портянок…
И, наконец, была казарма дневная. Дневная казарма блещет чистотой, она проветрена, промыта свежим воздухом, светла и просторна.
Лишь в эту дневную казарму и мог допустить Новиков в своем воображении Надю.
Странно, но после телефонного разговора, после неожиданного Надиного признания они вдруг словно отдалились друг от друга.
Да и было ли признание? Или это была только шутка внезапно расшалившейся школьницы? Или минутный порыв, отзвук всего, что пережила, испытала Надя в тот день? Или…
В душе Новиков уже заранее был готов к самому худшему — он опасался, что Надино не произнесенное до конца признание
Так и получилось. Надя теперь дичилась Новикова и поглядывала на него почти враждебно. Если раньше она как ни в чем не бывало усаживалась рядом с ним на диван, то теперь старалась как бы отгородиться от него, провести между ними некую невидимую разъединительную линию и сразу вскакивала и пересаживалась, стоило только ему оказаться рядом. И говорили они теперь лишь о деле — о занятиях, о Надиных сочинениях, о программе, по которой Наде предстояло готовиться…
Такая перемена в Надином настроении угнетала Новикова, он не знал, как ему следует поступить, боялся неосторожным словом, прямым вопросом окончательно все погубить, испортить, и этот страх сковывал его, делал нерешительным. Ему казалось: будь у них возможность встречаться чаще, и все бы давно уже наладилось и выяснилось. Наверно, он был прав в этом своем предположении, но что в том толку, если подобной возможности у него все равно не было?..
Однажды он уступил уговорам Татьяны Степановны и остался обедать. У него по-прежнему не было никакого желания встречаться за столом с майором Ерошиным, но стремление оттянуть прощание с Надей — прощаться с ней и видеть в ее глазах все ту же отчужденность было для него настоящей мукой — оказалось сильнее.
Новикову давно уже не приходилось обедать в семейном кругу за столом, столь щедро уставленным домашней снедью: и капуста квашеная, и огурцы соленые, и маринованная свекла, и грибы, и моченые яблоки — чего тут только не было!
Майор Ерошин к появлению Новикова за столом отнесся без удивления. Был он, как всегда, неразговорчив, молчалив, только пошутил однажды:
— Вы, женщины, не очень-то балуйте солдата. Разбалуется солдат — служить тяжелее будет.
— Папа у нас специалист по солдатской психологии. Все знает, — сказала Надя.
И Новиков вдруг с радостью понял, что это ее замечание вызвано обидой за него, вернее, опасением, как бы отец своей шуткой не задел, не обидел его, Новикова.
— А что ты думаешь? — отозвался Ерошин. — Если посчитать, сколько солдат прошло через мои руки, — представить страшно! И для фронта солдат готовил, и письма потом с фронта благодарственные получал. — Он мотнул головой и вдруг в упор посмотрел на Новикова. — Эти письма я до сих пор храню, они мне дороже дорогого. Вы, может, думаете, я сам на фронт не хотел, сам на передовую не рвался? Еще как! Пять рапортов подавал! А что толку? Меня вызвали и говорят: «Товарищ Ерошин, сейчас необходимо, чтобы вы обучали молодых бойцов. Родина требует, понятно?» И все, и точка.
— Коля, успокойся, — сказала Татьяна Степановна.
— Да я спокоен, с чего ты взяла, что я не спокоен? — сказал Ерошин. Он попытался закурить, но спичка сломалась в его пальцах. Тогда он вдруг встал и вышел из-за стола.
Новиков растерянно посмотрел на Татьяну Степановну. Он не мог понять причины этой внезапной вспышки. «Неужели тот вопрос, что задал когда-то на тактических занятиях майору Головня, так засел в памяти комбата?» — думал он.
— Вы не беспокойтесь, это с ним бывает, — сказала Татьяна Степановна. — Вы знаете, он до сих пор очень тяжело переживает, что не был на фронте. Кадровый военный, и возраст самый фронтовой, а вот так получилось… Вы бы видели, как он мучился, когда узнавал, что кто-то из его бывших курсантов убит, места себе не находил. Утром встанет, лицо темное, я его узнать не могу… Зато с некоторыми из тех, кто жив остался, у него до сих пор переписка сохранилась. Добром вспоминают…