Фортуна
Шрифт:
— А как ты приготовляешь мясной бульон, милая Фредерика? Научи-ка меня!
Фредерика немножко смутилась.
— Да, мы не часто можем позволить себе мясной бульон… Но вот две недели тому назад или в начале прошлой недели у нас был мясной бульон, не правда ли, Мортен? Тебе этот бульон, кажется, понравился?
— Он был, пожалуй, не хуже, чем бульон, который варит матушка, — ответил Мортен веско.
— Смотри пожалуйста! Это меня радует! — ответила мадам Крусе, поправляя чепец. — Ну, а что же варилось в этом супе, милая Фредерика?
— Ну, был кусочек телятины, полная ложка простокваши и немножко
Тут уж мадам Крусе не выдержала. Как старая опытная хозяйка, она больше всего на свете ненавидела наскоро придуманные дутые рецепты, и слова «ложка простокваши» вывели ее из равновесия.
Она обернулась к невестке и сказала так горячо и энергично, что даже оборки на ее чепце затрепетали:
— Ну, знаешь ли, Фредерика, в таком случае я от всей души благодарю господа, что мне не пришлось есть подобное варево!
Педер искренне расхохотался. Старый Йорген, который всегда с некоторым опозданием осознавал, что происходит вокруг него, только переводил глаза с одного на другого. Фредерика одно мгновенье сидела молча. Гнев мешал ей собраться с мыслями, она не находила слов, да и Мортен, этот тяжелодум, ничем не пришел ей на помощь. Она вдруг залилась слезами и выбежала из столовой.
Мортен побледнел и сказал строго, с укором:
— Как могла матушка так обидеть бедную Фредерику?!
— Ах, боже мой! Это нехорошо, очень нехорошо, но как-то сорвалось с языка! — заволновалась мадам Крусе. Она уже забыла, как это произошло, и чувствовала только свою вину перед невесткой. В конце концов она встала из-за стола и пошла за Фредерикой, которая, всхлипывая, сидела на диване в гостиной; старухе пришлось много и долго извиняться, чтобы умилостивить невестку и упросить ее вернуться к столу.
Этот случай стал для фру Фредерики неистощимым арсеналом, из которого она черпала многочисленные колкости, предназначенные для свекрови, а та, чувствуя себя виноватой, принимала это как заслуженное наказание.
В конце концов, старая мадам Крусе стала робкой и неуверенной в своем собственном доме. Она уже ничего не решалась предпринять, не подумав предварительно, а что скажут об этом Мортен и Фредерика. По целым часам она сидела над своим вязаньем и, опустив чулок на колени, раздумывала о многом.
Но каждый раз, когда основной вопрос возникал в ее сознании, она принималась за работу с особенным ожесточением и быстро-быстро перебирала спицами. Как же это могло случиться, размышляла она, как могло случиться, что Мортен, который ведь должен быть слугой божиим, и вот впал, — действительно, этого она уже не могла более скрывать от себя, — впал в порок стяжательства! Как это могло случиться? Как эти два качества могли ужиться? Могла ли она допустить даже мысль о том, что ее собственный сын оказался закоренелым лицемером? Нет! Нет! Этого не могло быть. Вероятно, дьявол хитростью ослепил его и скрыл от него угрожающую ему опасность.
Не будь он так упрям и не будь он покрыт, как панцирем, своим пастырским самомнением, она, пожалуй, смогла бы помочь ему: ведь проповедь пробста Спарре была навеки запечатлена в ее сердце.
Но Мортен по сравнению с ней — большой, высокий железный пароход, а она — старуха в рыбачьей лодке. Она не могла даже пытаться идти с ним борт о борт, чтобы докричаться и предупредить, что в борту небольшая течь.
Если увидишь старушку в кресле за вязанием чулка, сморщенную и чистенькую, освещенную золотыми полосами солнечного света, падающего на пол и на ковер, — то этой старушке, значит, живется действительно хорошо.
И если бы она, поправив ленты своего чепца, сказала: «Да, молодежь веселится! Молодежи легко, а нам-то, старым, как трудно жить!», — возможно, что эта непочтительная молодежь подумала бы: «Ишь, что говорит, старая! Ну на что ей жаловаться. Сидит себе спокойно, в уютном уголке, вдали от жизненной борьбы и разочарований, и вяжет в свое удовольствие, предаваясь воспоминаниям, пока не зайдет солнце!»
Но как много мыслей проходит в такой старой голове и какое тяжелое бремя горечи, накопленной за долгую, долгую жизнь, таит, быть может, в душе эта сморщенная, чистенькая старушка, склонившаяся в тяжелых мыслях над незаконченным чулком и освещенная золотыми лучами заходящего солнца.
Золотая река струится из страны в страну. Широким могучим потоком огромных ценностей течет она в центре мировой торговли, а затем разветвляется бесчисленными речушками и ручейками из золота, которые просачиваются в самые отдаленные уголки мира.
А на волнах этого потока непрестанно кипит голубовато-белая пена ценных бумаг.
Она шумит и бурлит, растекаясь ручьями по всему свету, разрастается, делится на новые ручейки и мчится дальше в беспрерывном движении.
Но когда начинает иссякать золотой поток, то и маленькие артерии золотых ручейков исчезают с лица земли. Кажется, что сама земля впитывает свое золото. Прежде исчезают маленькие ручейки, затем мелеют речки, и, наконец, скрываются самые крупные артерии, отвердевая под слоем льда.
Но как раз тогда, когда эра такого оледенения приближается, водоворот ценных бумаг становится все более и более неистовым; он пенится, разрастается, поднимается все выше и выше, подходит к самому дому, который еще недавно стоял на суше, и вот сначала одна полоска бумаги, тоненькая и длинная, ударяется в двери, затем к ним подступают волны бумаг, они нарастают, бьются о порог, и вдруг — двери уступают, ворвавшиеся волны затопляют дома, сады, рынки, поместья, смывают с лица земли все, большое и малое, расщепляют, вырывают с корнем и уносят бог весть куда все, над чем человек трудился, все, что человек любил, и не оставляют ничего, кроме сожалений, бесчестья, унижений, упреков и проклятий.
Даже директор банка Кристенсен не предполагал, что надвигается мировой кризис; но его нос, безошибочно определяющий ситуацию, начинал чувствовать, что запах подлинного чистого золота становился все слабее и слабее.
Потому-то ему приходилось выдерживать упорную борьбу не только со своей женой, но и с другими заправилами банка.
«Банк Кристенсена» — так прозвали его в народе — был основан на капиталах самых богатых коммерсантов города и, естественно, обслуживал только их интересы; но Кристенсен — подлинный инициатор и учредитель — всегда сохранял за собой первенство в делах управления. Он заслужил это право тем, что в первое трудное время не жалел ни сил, ни усердии, чтобы поднять банк на должную высоту.