Фортуна
Шрифт:
Абрахам встал, чтобы уйти. Было еще не поздно. Вечернее солнце стояло довольно низко на западе и освещало последние тяжелые тучи, плывшие к югу после дождливого дня. Его потянуло к Грете. Он вспомнил, какой бледной она была в прошлый раз, когда он ее видел.
Педер Крусе пошел с ним вместе, чтобы немножко освежиться.
— Я не могу понять, Левдал, как ты можешь переносить такую личность, как Стеффенсен, — сказал Педер.
— А он забавен! И у него в самом деле много любопытных идей в голове.
— Фразер! Старый дурак!
— Но для простого рабочего,
— Ты говоришь «рабочий»? Неужели ты воображаешь, что в наши дни рабочие занимаются подобной пустой болтовней! Нет уж, знаешь ли! Возможно, что в юности, лет двадцать тому назад, Стеффенсен был неплох; тогда люди его типа были нужны — они будили сознание рабочих красивыми словами и громкими фразами. Но в наши дни рабочие выросли и развились в совершенно ином направлении. Теперь Стеффенсен просто считается старым крикуном и болтуном. Ты ведь сам видишь, что он не имеет ни малейшего влияния в своей среде.
— Они его не понимают!
— Да нет же! Они видят его насквозь и насмехаются над ним. Для того чтобы завоевать доверие наших рабочих, нужны иные, и более основательные, качества. Нынче рабочие во многих отношениях обогнали нас.
— Послушай-ка, Крусе! — сказал Абрахам, улыбаясь. — Мы сейчас с тобой одни, и ты знаешь, что в общем я согласен с тобой во всем, что касается идей новой эпохи. Скажи мне откровенно: не кажется ли тебе, что в своей ненависти к столпам общества ты несколько склонен превозносить твой возлюбленный «простой народ»?
— Я вижу только одно: в нашей стране два поколения правящих слоев находились в состоянии застоя, а теперь новые мысли и взгляды перекочевали из кабинетов ученых и мыслителей в самые низшие слои общества, как живой источник нового познания мира таким, каков он в действительности.
— Почему же только в низшие слои?
— Потому что новое пугает «столпов общества». Их пресса так давно уж болтает об анархии и власти плебса, что стоит только внести какое-нибудь незначительное предложение политической свободы или народного представительства, как им уже мерещится, что речь идет не только о разделе их капиталов, но даже их жен и дочерей. Поэтому-то они ничего не понимают и ничему не научаются.
Абрахам засмеялся.
— Но твои народные массы — они-то чему научаются?
— Во-первых, они не читают газет и журналов правящих классов, не читают статей, в которых весь мир изображен поставленным вверх ногами. Что бы они там нашли? Мертвые мысли, приправленные ругательствами, умолчание о подлинном облике эпохи, ежедневные упоминания древних истин — что в Америке живут жулики, в Париже — коммунисты! Ничего этого они не читают.
— Это еще не так много, — возразил Абрахам.
— О! Ты не знаешь! Это уже кое-что значит! Но они читают то, о чем почти никто из нас и понятия не имеет: они читают и перечитывают тысячи писем, которые из года в год поступают к нам от норвежцев в Америке, и представь себе, что это дает более четкое представление о жизни, чем газеты и книги. Потому что таким образом народ впервые узнает о себе подобных, о своих интересах и чаяньях, а это
Абрахам предоставлял Крусе увлекаться собственным красноречием и лишь изредка отвечал два-три слова. Крусе вообще любил поговорить, особенно когда бывал в ударе, и многое из того, что он говорил, нравилось Абрахаму.
Но полностью согласиться с его взглядами Абрахам не мог. Ему всегда казался ненадежным этот маленький радикальный адвокат, которого еще со школьных лет он привык считать личностью полуопасной, полупрезираемой.
Прощаясь перед домом Стеффенсена, они договорились встретиться на рабочем собрании на фабрике, где за последнее время Абрахам стал пользоваться большим доверием.
Крусе пошел один, продолжая говорить сам с собою.
Абрахам вошел в маленькую комнату, где Грета сидела на обычном месте, за работой.
— Как ты бледна, Грета! Тебе не лучше?
— Да, спасибо, много лучше. Твое лекарство не очень-то вкусное, но, мне кажется, оно подкрепляет меня.
— Оно горькое, правда?
— О, это не так уж плохо! Иди сюда, садись!
— Нет, Грета, я чувствую, что тебе еще плохо.
— Ну, довольно об этом!
— О, я только хотел…
— Чего же ты хотел?
— О, если бы я рассказал тебе все, чего я хотел бы, Грета, говорить пришлось бы очень долго!
— Ну, расскажи все-таки! Хотя это будет и долго!
— Прежде всего я хотел бы иметь такую же верную и точную руку, какую в лучшее время своей практики имел мой отец; потом я хотел бы иметь волю и смелость: прежде всего смелость!
— А зачем?
— Этого я не могу рассказать…
— Но это же просто смешно! Никогда не слыхала более глупого желания! Ну, дальше! Еще какое-нибудь глупое желание? Ну, пожалуйста!
— Я хотел бы быть на пароходе…
— Один или с кем-нибудь?
— О нет! С очень многими: во-первых, со всеми рабочими нашей фабрики…
— А еще?
— Ну, потом, я хотел бы, чтобы со мной была ты…
— А кто еще?
— Твой отец…
— А кто еще?
— Мой отец…
— А кто еще?
— А тебе хотелось бы, чтобы был кто-нибудь еще, Грета?
— А тебе хотелось бы, чтобы был кто-нибудь еще, Абрахам?
— Не знаю…
— Ну вот, теперь ты говоришь неправду…
— Ну… мне хотелось бы, чтобы был еще один…
— Только один?
— Только один.
— Совсем, совсем малюсенький?
— Конечно, и тогда бы мы…
— А больше тебе никто не нужен?
— Нет, дорогая! Нам было бы так хорошо на таком огромном корабле! И мы отправились бы далеко-далеко!
— И особенно хорошо стало бы, если бы все утонули, за исключением нас двоих, или, вернее, нас троих? Правда, Абрахам?
— Ну, если ты знаешь лучше, чем я, так пусть будет так, как ты хочешь.