Фотограф смерти
Шрифт:
Моя драгоценная Эвелина!
Я получил твое письмо и, читая его, поймал себя на том, что вижу не тебя, а твою матушку. Ее строгое лицо с жесткими чертами, ее волосы, зачесанные гладко, будто бы она была гувернанткой. Ее платье и этот воротничок, упиравшийся в самый подбородок.
Я помню, как она сидела в гостиной, разложив на столике раковины, которых, как мне казалось тогда, были тысячи и тысячи. Сколь старательно подбирала она их, связывая воедино. И мне удивительно было видеть, как из этих скорлупок да перьев появляются удивительные по красоте букеты.
Помню, что ты тоже разделяла матушкино увлечение, однако жаловалась, что тебе не хватает усидчивости. Твоя натура требовала движения, ты была морем… а стала пустыней. И теперь у тебя целая вечность, чтобы собрать очередной, совершенный в каждой своей линии, букет.
Счастлива ли ты, моя Эвелина? Ответь.
Скажи «да», и я навеки исчезну из твоей жизни. Не надо лгать, что моему возвращению будут рады. Кто я? Паршивая овца в благопристойном стаде. Моя порывистость, которую ты, да и все мои родственнички, включая отца и хромоногую тетушку Мардж, приписываете болезни, есть не что иное, как свойство натуры живой. Вы же все – мертвы!
Да, Эвелина. Вы – мертвецы, те, кто заживо заточил себя в склепы благопристойности, лег под саван долга и обязательств, а отходной молитвой твоей
И если я вернусь, то вы все, объединясь, утянете меня в общую могилу.
Нет. Не желаю и слышать.
У меня племянник? И надо полагать, что назван в честь меня? Что ж, я тронут. Сегодня весь день только и думал, что об этом ребенке. Представлял, будто я – его отец. И знаешь что, Эвелина? Я начал задыхаться. Вся тяжесть долга обрушилась на мои плечи, и была она подобна серому граниту. Я никудышный атлант, если не способен вынести всего-навсего одну глыбину. Но я и не мечтал о небосводе.
Только о тебе… ты не ответила, что стало с тем цветком шиповника, да и с альбомом. Ты собирала в нем чужие стихи, свои же, стесняясь, записывала в отдельную тетрадь и показывала лишь мне.
Для меня же все, чего касалась твоя душа, было великолепным.
Надо же, не помню ни строчки. А ты, Эвелина? В твоем нынешнем мире разве осталось место глупостям вроде стихосложения? Думаю, что нет. Ты расчерчиваешь время, разделяя на дни и часы. Строгое расписание, которому следуют все, от конюшенного мальчишки до моего братца. Кстати, каков он теперь? Мне отчего-то представляется отец, но располневший, пусть и скрывающий эту полноту корсетом. Он не позабыл свою привычку жаловаться по любому наималейшему поводу?
На кого похож племянник? Есть ли в нем хоть что-то от живых людей?
(Дописано позже.)
Вероятно, получив это письмо, ты решишь, что я вовсе обезумел. Но это не безумие – лишь боль и тоска по тому, что я мог иметь, однако потерял навеки. Но я сделал выбор, и его не переменишь.
Надо ли мне было вернуться? Возможно. Что бы изменилось для мира? Ничего. Нисефор и Дагер встретились бы друг с другом, и нужда вынудила бы их начать разговор.
Кто я в их работе? Славный парень, помощник на все руки, но сам по себе… я снова ничтожество, Эвелина. В этом единственная горькая правда, которую ты со свойственной тебе проницательностью поняла. Я тешился иллюзией о собственной незаменимости, но видит Бог, исчезни я завтра, они не заметят. А если и заметят, то лишь для того, чтобы найти нового безумца на старое место. Того, кто будет тягать склянки с химикалиями, смешивать растворы, вести учет расходованному и пополнять запасы, убирать… быть рядом… готовить чай, греть вино…
Разговаривать.
Пожалуй, вот то, единственное, что еще удерживает меня, – наши беседы.
Я приношу вино и сыр, который надо покупать у одного-единственного торговца, потому как, по мнению Нисефора, торговцы другие не умеют делать правильный сыр. Я расставляю тарелки, режу паштет – Дагер большой любитель паштетов и рыбных блюд. Я развожу огонь в камине и подвигаю старое кресло вплотную, так, чтобы жар прогревал распухшие ноги Нисефора. Он поначалу морщится, но, приняв лекарство, отходит. Его лицо оплывает, будто восковая свеча, и только рот сохраняет прежние жесткие очертания.
Нисефор никогда не заговаривает первым. Он ждет, и ожидание никогда не затягивается надолго, ибо терпение не свойственно Дагеру.
– Мы должны попробовать серебро! – Эта фраза предваряет многие споры.
Нисефор реагирует не сразу. Его веки вздрагивают и приподнимаются, словно театральные завесы, а из груди раздается скрип:
– Мы уже пробовали.
– Мы обязаны попробовать снова!
Дагер не в силах усидеть на месте, он меряет комнату шагами и режет ритм левой рукой. Правую прижимает к боку, словно постоянно испытывает мучительнейшую боль, каковую желает усмирить теплом прикосновения.
– Серебро темнеет, – снова возражает Нисефор.
И тут Дагер вспыхивает. Он останавливается – обычно в углу, в полшаге от древнего буфета, сквозь запыленные стекла которого виден белый фарфор. Дагер взмахивает обеими руками, но правой – криво, нелепо и начинает говорить.
Его речи пылки, но они разбиваются о спокойствие Нисефора подобно тому, как ветер разбивается о скалы.
На следующее утро они вновь ставят опыты с посеребренными пластинами. Изображение выходит четким, но очень быстро темнеет.
Однако, как я тебе уже писал, нам удалось найти способ прервать сей процесс! Говоря по правде, открытие было сделано случайно, но это не умаляет открывшихся перспектив.
Посылаю тебе с письмом гелиографию нашей лаборатории, пусть сей скромный дар искупит мою грубость.
Эвелина, я пишу тебе, потому как пребываю в полнейшей растерянности и страхе. Опасения за собственную жизнь подвигли меня на бегство, которое ныне мню позорным. Я не знаю, как поступить мне далее: скрыться навеки или пойти в полицию? Но поверят ли мне, чужестранцу, англичанину, возводящему клевету на достойного гражданина? И не выйдет ли так, что именно меня обвинят в преступлении?
Нет, побег – вот моя единственная надежда.
Я рассказывал тебе об открытии, сделанном случайно, но не говорил о сути его. Все произошло следующим образом: после очередной съемки пластины, на которых не появилось и следа изображения, были убраны мною в шкаф, где стояли самые разные химикалии. Каково же было наше удивление, когда на следующее утро, открыв шкаф, мы увидели изображение! И не просто гелиографию из тех, что получались по методе Ньепса, а изображение яркое, четкое, словно портрет.
И тогда мы поняли, что дело в каком-то из химических соединений, пары которого и замедлили процесс окисления, осталось лишь проверить каждое из них, выискав то самое, единственно нужное.
Ньепс и Дагер работали, не отвлекаясь ни на еду, ни на сон, я также все время находился в лаборатории и потому видел все собственными глазами.
Искомым нами элементом, частью философского камня нового искусства оказались пары необыкновеннейшей металлической ртути. Раз за разом Ньепс и Дагер повторяли опыт и получали неизменно великолепный результат. И вот тут, моя Эвелина, случилось то, чего я, признаться, опасался с самого первого дня их совместной работы.
Я не знаю, что послужило поводом для ссоры: мнительность ли Нисефора, обострившаяся до невозможности, вспыльчивость ли Дагера, но буря, разразившаяся в этот злополучный вечер, была отлична от прочих.
Теперь мне кажется, что Дагер изначально спланировал все и потому отослал меня с пустяковейшим поручением. Я же, исполнив его, вернулся слишком уж быстро.
Я услышал эти голоса с улицы. Громыхание и скрип, упреки и оправдания, звон бьющегося стекла и громкий хлопок, будто бы выстрел. Я застыл, не смея приблизиться, и только молился, чтобы они успокоились. Наконец все стало тихо.
Я вошел в дом, ступая на цыпочках, словно предвидя случившееся.
Мой друг и наставник был мертв. Он лежал в своем кресле, и ноги упирались в каминную решетку, благо огонь давным-давно погас. Тело его склонилось набок так, что рука почти касалась пола. Вторая же возлежала на подлокотнике.
– Нисефор, – позвал я его, не в силах поверить глазам своим.
Ужас обуял мое сердце.
Надо ли говорить, что версия случившегося у меня была лишь одна? Дагер убил коллегу и соперника с тем, чтобы не делить с ним славу и немалый доход, который обещал патент на гелиограф Ньепса. А в договоре, подписанном между Нисефором и Дагером, четко означалось, что открытие, будь оно сделано, сделано было бы Ньепсом при участии Дагера.
Для тебя разница сия кажется несущественной, но именно она – тот волосок, который отделяет славу от безвестия, жизнь от смерти.
И я, понимая, что буду сам обвинен в убийстве, покинул некогда гостеприимный дом. Я бежал, Эвелина, словно вор. Я добрался до Парижа и скрылся в кипящем котле его трущоб. Я влачу жалкое существование среди убийц, белоглазых курильщиков опиума и падших женщин. Я осмеливаюсь покидать мою нору, каковая грязна и убога, лишь ранним утром, когда это дьявольское место хоть немного, да успокаивается.
А сегодня я видел его, моего врага, убийцу и предателя, того, которого ненавижу. Он стоял и беседовал с двумя девицами, делая вид, будто ему интересны их поистаскавшиеся прелести, но на деле – знаю – он спрашивает обо мне. Он ищет меня, Эвелина, и найдет, потому как даже здесь я чересчур заметен. Тогда участь моя будет решена. Именно это и подтолкнуло меня принять решение.
Я отправлюсь в Америку. И пусть я стану тем, кого презрительно именуют «белая шваль», но след мой затеряется за океаном. Однажды, когда Дагер позабудет о моем существовании и потеряет всякую осторожность, я вернусь.
Не мести я желаю, но едино – справедливости.
И верю, что если существует в этом мире Высшая сила, то желание мое будет исполнено.
Часть 2
Светотени
Старый дом глотал дождь сквозь пробоины крыши. Вода собиралась на чердаке и просачивалась в квартиры. На стенах появлялись темные потеки, возобновляя русла пересохших рек. Гудели водосточные трубы. И желтые пенные водопады устремлялись по каменным желобам, заливая и двор, и клумбы.
Наблюдатель смотрел на дождь сквозь толстое стекло. Порой он наклонялся, касаясь холодной поверхности щекой, и тогда по стеклу пятном-амебиной расползалось дыхание. Но вот он сполз с подоконника и, запахнув полы старого халата, забрался на кровать. Человек лежал, пока не уснул, а проснувшись, осознал: дождь закончился. В доме царила дряхлая тишина. Изредка она сдавалась, пропуская скрип половиц или стон камня. Порой разрывалась под бурчанием труб – у дома по-старчески барахлила канализация. Но когда тишина затягивала раны, становилось хорошо.
Человек прошел на кухню – тапочки со стертыми подошвами скользили беззвучно – и поставил чайник. Достал из холодильника фаянсовую тарелку с брикетом масла, круглый кус вареной колбасы и половинку батона.
Батон он нарезал крупными ломтями, а масла сверху клал чуть-чуть, для запаха.
Из комнаты он принес большой черно-белый портрет, который установил на детском стульчике. И сел лицом к портрету.
– Я так по тебе соскучился. – Он тщательно размешал сахар. – Я хочу, чтобы мы снова были вместе. А Женька говорит, что это невозможно.
Бутерброд он начал объедать, откусывая по периметру.
– Женька просто не понимает. Но мы-то знаем, в чем секрет.
Человек вытер губы.
– У меня есть твоя пластина. Я храню ее. Уже недолго. Я нашел то, что нужно.
Дашка слушала дождь. Шелест мешал уснуть и не позволял сосредоточиться. Мысли прямо в голове сырели и покрывались плесенью. И сама Дашка тоже покрывалась плесенью, от макушки до пят и обратно.
Так ей и надо, дурочке стоеросовой, идиотке дипломированной.
Попалась на крючок? Сиди и не дергайся. Хотя, конечно, послать бы к чертям собачьим Артемку с его профессиональным интересом. Что Дашке со статьи? С разговоров? Она толстошкурая и выдержит, а «Харон» все равно закрывать собралась. Остается одно слабое место – Адам.
Там-да-дам.
Он в клинике. Но любопытствующие и до клиники доберутся. Станут выспрашивать, вынюхивать… или прямо обвинят?
Дашка натянула одеяло на голову: она подумает обо всем завтра.
Но сон не шел, дождь усиливался, тоска тоже. И Дашка встала. Она дошла до кухни, вытащила начатую бутылку ликера и, плеснув в стакан, подняла его:
– Ваше здоровье, господа. Чтоб вам всем…
Но уснуть не выйдет. И Дашка нашла себе занятие.
Белый лист на столе. Пара карандашей и старая резинка. Бутылка. Бокал. Память.
Лицо, которое не было живым, но должно было таковым казаться. Если обратиться к Вась-Васе за снимком… Дашка не станет обращаться.
Вторая линия рассекла лицо надвое, третья и четвертая довершили разделение. Лоб высокий. Нос широкий. Толстые губы и мягкий подбородок.
– Точка, точка, запятая, – мурлыкнула Дашка, вырисовывая левый глаз, – вышла рожица кривая.
И правый получился почти симметричным.
А ликер закончился. И дождь тоже. Спать пора? Пора. Теперь она сумеет заснуть.
Утро принесло еще одну порцию стыда и звонок в дверь. На пороге стоял Артем.
– Привет, звезда моя, – он отсалютовал скрученной в трубочку газетой. – Держи. Читай. Наслаждайся. Заодно можешь чаем угостить. Или кофеем. Я не привередливый.
– Обойдешься.
Дашка газету брала с брезгливой настороженностью. Анонс на первой полосе. И статья на разворот.
– Я был предельно объективен! – Голос Артема донесся с кухни. – Так что с тебя причитается.
– Леденящие кровь события? – Дашка хмыкнула. – Загадочная смерть в морге? Ты приврал.
– Самую малость. Ты что пить будешь? Чай? Кофе? Коньячок? Смотри, старушка, так и в алкоголики недолго записаться.
Статья была почти нейтральной. Имя Тынина не поминалось. Зато имелась фотография Дашки. Господи, ну и страшна же она! Волосы дыбом, взгляд бешеный, оскал волчий. Когда это Артемка снял? В клубе? У дома? А разницы нет – отвратительно вышло.
– Личность пока не установили, – Артем появился с двумя кружками. – На вот, похлебай горяченького – полегчает.
Горячий чай был в меру крепок и в меру сладок. Следовало бы сказать спасибо, но Дашка сдержалась: обойдется.
– Итак, имеем неизвестного с липовыми документами и странными сексуальными фантазиями.
– Не в сексе дело, – буркнула Дашка.
– Да ну? И почему же?
Насмешка в глазах задела. За кого он Дашку принимает?
За дуру с явной склонностью к алкоголизму.