Французская новелла XX века. 1900–1939
Шрифт:
Ее не покидало ощущение, что они там, за стенами, неподвижно застыли, распластались, но готовы дрогнуть, закопошиться.
Она не шевелилась. И все кругом — дом, улица, — казалось, одобряло ее, казалось, видело в этой неподвижности что-то естественное.
Становилось совершенно ясно, — стоило только отворить дверь на лестницу, погруженную в беспощадный, безликий и бесцветный покой, на лестницу, где были начисто стерты следы людей, которые по ней ходили, где не было даже воспоминания о них, стоило только встать у окна в столовой и бросить взгляд на фасады домов, на магазины, на старух и детей, шедших по улице, — становилось совершенно ясно,
В самом крайнем случае можно было, стараясь никого не разбудить и не обращая внимания на сумрачную мертвую лестницу, спуститься вниз, смиренно пойти куда глаза глядят, без всякой цели, вдоль тротуаров, вдоль стен, просто чтобы подышать, размять ноги, а потом вернуться домой, сесть на краешек кровати и снова ждать, сжавшись в комочек, недвижно.
Тропизм XI
Она раскусила секрет. Она пронюхала, где таится то, что должно быть для каждого подлинным сокровищем. Она узнала «масштаб ценностей».
Что ей были теперь разговоры о модных шляпках или тканях от Ремона! Она глубоко презирала тупоносую обувь.
Как мокрица, она незаметно проползла к ним и исподтишка выведала «истину истин», как кошка, которая облизывается и жмурит глаза, обнаружив горшочек со сливками.
Теперь она знала. И держалась за свое. Не оторвешь. Она слушала, впитывала, прожорливая, вожделеющая и ожесточенная. Ничто из того, чем обладали они, не должно было от нее ускользнуть: картинные галереи, новые книги, все, до единой… Она была в курсе всего. Она начала с «Анналов», теперь подбиралась к Андре Жиду, и недалек был день, когда она станет, вперив буравящий алчный взор, что-то записывать на заседаниях «Союза в защиту Истины».
Она рыскала по всему этому, везде вынюхивала, все ощупывала своими пальцами с квадратными ногтями; стоило кому-нибудь коснуться этого в разговоре, глаза ее загорались, она жадно тянула шею.
Им она внушала несказанное отвращение. Спрятать от нее все это, — скорее, пока она не пронюхала! — укрыть, оградить от ее грязных прикосновений… Но разве ее проведешь? Ей все известно. Разве от нее утаишь Шартрский собор? Она о нем знает все. Она читала, что думал о нем Пеги.
Как бы укромны ни были тайники, как бы тщательно ни были запрятаны сокровища, она рылась в них своими загребущими руками. Вся «интеллектуальность» полностью. Ей она была необходима. Для себя. Для себя, ибо она теперь познала истинную цену вещей. И ей была необходима «интеллектуальность».
И таких, как она, было много — изголодавшихся и беспощадных паразитов, пиявок, присосавшихся к выходящим статьям, слизняков, налипших повсюду, мусоливших страницы Рембо, тянувших сок из Малларме, передававших из рук в руки «Улисса» или «Заметки Мальте Лауридис Бригге», марая их своим гнусным пониманием.
«Это изумительно!» — восклицала она и с искренним воодушевлением таращила глаза, зажигая в них «искру божью».
Тропизм XVI
Теперь они были стары и ни на что
Теплыми весенними вечерами они отправлялись вдвоем немного пройтись, — «теперь, когда молодость позади и страсти отпылали», — они отправлялись пройтись не спеша, «подышать перед сном свежим воздухом», посидеть в кафе, поболтать четверть часика.
Долго, с нескончаемыми предосторожностями, они выбирали укромный уголок («Не здесь — здесь сквозит, нет, не там — это слишком близко к уборной»), усаживались («Ох уж эти старые кости, стареем, стареем. Ох! Ох!») и издавали свое потрескивание. Свет в зале был мутный и холодный, официанты двигались чересчур быстро, вид у них был грубоватый, равнодушный, зеркала безжалостно отражали морщинистые лица, моргающие глаза.
Но они и не ждали ничего другого, так уж положено, им это было известно, ничего тут не попишешь, надеяться не на что, это — так, и ничего другого не будет, такова «жизнь».
Ничего другого, ничего больше — тут или там, все равно, — им это теперь было известно.
Уже не надо было возмущаться, мечтать, надеяться, делать усилия, от чего-то убегать, надо было только старательно выбрать (официант ждал), что заказать, — гренадин или кофе? со сливками или черный? — соглашаясь жить без всяких притязаний — тут или там, все равно, — предоставляя времени течь.
Тропизм XXII
Они уродливы, неоригинальны, безлики, думала она, они и вправду слишком устарели, эти заурядные клише, описание которых она встречала повсюду множество раз: у Бальзака, у Мопассана, в «Госпоже Бовари» — клише, копии, копии с копий, думала она.
Ей так хотелось отбросить их, сгрести в охапку, швырнуть куда-нибудь подальше. Но, окружив ее, они держались спокойно, корректно, они улыбались ей — любезно, но с достоинством; всю неделю они работали, в жизни они привыкли рассчитывать на самих себя, они ни на что не претендовали, разве только иногда видеть ее, чуть теснее привязать ее к себе, чувствовать, что та нить, которая ее с ними связывает, продолжает существовать, что оборвать ее невозможно. Они ведь ничего другого и не хотели: только спросить ее — это же так естественно, все так делают, заходя по-дружески, по-родственному друг к другу в гости — спросить, что хорошего, много ли она читала за последнее время, где была, видела ли она то или это, эти фильмы, понравились они ей или нет… Им самим, им так понравился Мишель Симон, Жуве, они так смеялись, так приятно провели вечер…
А что касается всего этого — этих клише, этих копий, Бальзака, Флобера, «Госпожи Бовари» — о! да ведь они всё это прекрасно знают, всё это им хорошо известно, но это их ничуть не смущает — они ласково смотрели на нее, улыбались ей; казалось, возле нее они чувствуют себя надежно и уверенно; казалось, они знают о том, что их рассматривали во всех подробностях, воспроизводили, описывали, обсасывали до тех пор, пока они не сделались гладкими, как галька, зализанными, отполированными, без единой шероховатости, без единой царапинки. В них не было ничего, за что она могла бы уцепиться: ничто им не угрожало.