Французская новелла XX века. 1900–1939
Шрифт:
— …мой сын был рабочим. Он даже не был социалистом. Его посадили в лагерь, в Ораниенбурге. Там он и умер…
Голос женщины. Когда Касснер наконец-то проник в главный зал, среди красных полотнищ с лозунгами он разглядел силуэт, неловко склонившийся над микрофоном. Дешевая шляпка, черное пальто — воскресная одежда. Внизу — затылки, все одинаковые. Нет, он никогда не найдет Анну в этой толпе!
— …потому что он пошел на манифестацию, как раз перед тем, как другие захватили власть.
— Я никогда не занималась политикой. Говорят, что это не бабье дело. Бабье дело — дети. А детей они убивают…
— Я… я… Я не стану произносить речь…
Касснер знал этот страх оратора, еще не привыкшего к толпе, парализованного, как только первое возбуждение спадает, раздавленное взволнованностью зала. К тому
— Скажи, что это им не сойдет с рук, — пробормотала вполголоса другая женщина.
Она подсказывала, как в школе. Женщина возле микрофона не двигалась, и Касснер глядел на застывшую спину старой измученной Эриннии, которой подсказывает мщение. По беспокойству на лицах он понял, что она не находит слов. Все сильней и сильней она горбилась, как будто она хотела вырвать из земли слова, которых ей не хватало.
— Его убили… Вот это я должна сказать всем. А остальное… Делегаты будут говорить, ученые… Они вам все объяснят…
Она подняла кулак, чтобы закричать «рот фронт», — она часто видала, как это делают. Но, растерявшись до потери дыхания, она едва смогла поднять руку. Она выговорила эти два слова, как чужую подпись. Толпа была с ней, столь же неуклюжая сейчас, как она. Пока женщина отступала в глубину трибуны, аплодисменты подымались к ней на выручку, так же как ее горе спустилось вниз, к этим людям. Потом взволнованность зала распалась на кашель и носовые платки. Председатель переводил речь на чешский. Наступили спад, освобождение, беспокойные поиски развлечений. Может быть, эта суматоха позволит Касснеру разыскать глаза Анны, напоминавшие ему прежде глаза сиамской кошки? Вдруг в двадцати метрах от себя он увидел ее лицо, слегка похожее на лицо мулатки, глаза среди длинных черных ресниц, с их чересчур большими светлыми зрачками. Изо всех сил он протискался между спин и грудей. Это была чужая женщина. Она говорила:
— …Я ему запретила играть в войну, он вернулся с подбитым глазом и говорит мне: «Понимаешь, мы теперь стали культурными — мы играем в революцию…»
Касснер продолжал продвигаться, шаг за шагом, мучительно страшась принять снова за Анну всех женщин, отдаленно на нее похожих.
— Мы сможем, наверно, собрать фонд, если мы включим в делегацию нескольких ребят от каменщиков…
— Почему же нет?..
В зале сделалось очень жарко. Глаза Касснера были настолько насыщены различными лицами, что он сомневался: «Да узнаю ли я теперь Анну?» Он вернулся к трибуне. Секретарь диктовал одному из товарищей инструкции: «Нужно, чтобы посланникам и консулам беспрерывно звонили по телефону, требуя освобождения арестованных… Установить перманентные дежурства… Посылайте делегации в Германию для обследования… Почтовики, клейте марки Тельмана на все письма, адресованные в Германию!.. Моряки и грузчики, продолжайте борьбу с гитлеровским флагом в портах, беседуйте с немецкими моряками! Железнодорожники, на вагонах, отправляющихся в Германию, пишите наши лозунги!..»
Наконец голос председателя, почти фамильярный:
— Маленький Вильгельм Шрадек, семи лет, потерял своего отца. Обратиться в президиум. — И более громко: — Слово принадлежит товарищу…
Касснер не разобрал имени. Разговоры сразу прекратились.
— Товарищи, вы слышите эти аплодисменты? Они идут из самой ночи. Вы слышите их, они доходят издалека. Во всех тех залах — сколько нас? Двадцать тысяч. Товарищи, свыше ста тысяч человек сидят в тюрьмах и в концлагерях Германии…
Нет, Касснер теперь не найдет Анну. Но в этой толпе он с ней. Оратор — низенький, с редкими волосами. Судя по манере говорить, типичный интеллигент. Он дергает нависшие усы. Наверно, представители партии будут говорить в самом конце…
— Наши враги расходуют миллионы на пропаганду. У них — деньги, у нас — воля. Мы добились освобождения Димитрова. Мы добьемся освобождения всех заключенных товарищей. Редко кто убивает ради одного удовольствия. Их террор преследует определенную цель: это попытка запугать всех, кто выступает против гитлеровцев. Но вот оказывается, что они принуждены считаться с общественным мнением заграницы. Излишек непопулярности вреден для вооружения, он вреден и для займов. Нужно, чтобы наши постоянные, упорные, непрерывные выступления заставили Гитлера потерять больше, нежели он выигрывает, поддерживая то, что они зовут «репрессиями»…
Касснер подумал о своей речи теням.
— Неосторожно судить Димитрова: для этого его пришлось показать всем. И следовательно, оправдать. Кельнский прокурор сказал: «Правосудье снова обрело меч. Палач, как некогда, снова взял в руку топор». Но этот топор отражает лица неизвестных дотоле коммунистов; весь мир теперь видит их. От Тельмана, от Людвига Ренна до Осецкого, день за днем они идут к тому, что во все времена было самым высоким в человеке, идут с уверенностью жизни — к смерти…
Так же как Касснер увидел в пилоте детское лицо человека, схваченного смертью, он видел теперь преобразившиеся лица этих людей; он находил в них страсть и правду, доступную только людям, собравшимся вместе. Это было восторгом, когда военная эскадрилья отлетает, — все три аппарата — пилоты и наблюдатели, направленные к одной цели, к одному бою. И все это братство, ошеломленное, суровое и гневное, было в нем, он теперь находил себя и был вместе со своей невидимой женой.
— Немецкие товарищи, вы, у которых братья и сыновья в концлагерях, в эту ночь, в эту самую минуту от этого зала и до Тихого океана такие же толпы собрались — и от одного конца света до другого они бодрствуют над вашим одиночеством…
Эта толпа пришла сюда, она оказала доверие народу, погребенному в тюрьмах Германии, она предпочла это бдение сну или забаве. Она здесь для того, о чем она знает, и она здесь для того, чего она не знает. Ее суровое рвение вокруг незримой Анны наконец-то отвечает на крик человека, которого избивают, кидают об стенку. Под речами оратора горе людей, не иссякая, бьется и подымает свой огромный подземный голос. Все ждут приказов. Сколько раз Касснер спрашивал себя, что значит мысль перед теми двумя трупами в Сибири — выжженные органы, мухи вокруг лица?.. Нет человеческого слова, которое было бы глубже жестокости, но мужественное братство настигает ее в самых глубинах естества, в тех заповедниках сердца, где притаились пытка и смерть.
МАРСЕЛЬ ЭМЕ
(1902–1967)
Эме родился в Бургундии. Отец его был кузнецом и лудильщиком, а дед — гончаром. В деревенском доме у деда и прошли детские годы Эме. Окончив коллеж, он отбывал воинскую повинность и в 1923 году отправился в Париж, где сменил немало профессий, прежде чем опубликовал свой первый роман — «Брюльбуа» (1925). Раблезианский смех, озорно прозвучавший в «Зеленой кобылке» (1933) — романе о деревенских нравах, — привлек к Марселю Эме внимание читателей. Отныне он популярный рассказчик. Его излюбленный герой — маленький человек: безработный или цирковой клоун, незадачливый чиновник или учитель не от мира сего (роман «Уран», 1948). Жизненные обстоятельства враждебны героям Эме, они мечутся из стороны в сторону, но вырваться из замкнутого круга нужды и унижений им не удается (романы «Безымянная улица», 1930; «Приземистый домик», 1935). Лишь в собственном воображении или по воле художника, нередко вводящего фантастику в ткань реалистического повествования, страдалец и неудачник получает возможность взять реванш, досадить своим обидчикам, но всерьез изменить свою судьбу, тем более ход самой жизни, он не властен (роман «Преображение», 1941). Эме не тешит читателя картиной грядущего благоденствия. Он весь в тревогах нашего века, от которых порой ему хотелось бы и отвернуться, приняв позу невозмутимого «возмутителя спокойствия». Но он знает цену обывательскому равнодушию, а потому все хлеще бичует тупую и злобную стихию эгоизма и собственничества, защищает права обыкновенного человека, с истинно галльским остроумием издевается над сильными мира сего, размышляет над угрозой атомного истребления и с фарсовым весельем высмеивает стандартизированное существование на американский лад (комедия «Синяя мушка», 1957).