Французский дневник
Шрифт:
В конце дня мы нашли площадь Контр-Эскарп. И мне даже показалось, что тот столик, за которым мы тогда с отцом сидели и беседовали с итальянцем. Мне трудно было объяснить жене, что было такого в этой площади, кроме памяти об отце… Но я и не пытался объяснить, я пытался понять: крошечная площадь, по кругу расположенные кафе, вынесенные на тротуар столики, фонтанчик в центре. Никакого клошара, разумеется. Ходили люди. Отъезжала пара на мотоцикле. К столбику был притянут тросиком велосипед с совершенно невероятно погнутым колесом. На тротуаре в ящиках на свежей стружке лежали бутылки вина. Целовались влюбленные. Художник рисовал… Черепа австралопитеков, изуродованные конечности и комната погребальных масок мало-помалу куда-то отступили… Почему мой отец так любил эту площадь, и я люблю вслед за ним? Загадка.
“Анархистский кофе” Артмана Гатти, или Искусство встречи
Весь следующий день шел дождь. Он шел, когда я вел переговоры с Жераром Бобиллье, директором издательства, которого все простодушно называли просто Боб. Весь персонал исчерпывался десятком человек. Я рассказал про Сен-Мало. Жерар внимательно ко мне присматривался. В полдень мы скромно пообедали вместе и расстались, кажется, довольные друг другом. Склепы близлежащего кладбища Пер-Лашез были плохим убежищем от дождя, и поэтому мы поспешили под более надежную крышу — в музей импрессионистов Орсэ. Катакомбы Лувра всегда пугали меня.
В восемь Элен заехала за нами на своем “форде”, и мы отправились в гости… По-прежнему было ветрено и шел дождь. Мы выехали из города у Porte d,Orleans и долго ехали по шоссе, опоясывающему Париж на манер московской кольцевой дороги, разве что французское кольцо показалось мне гораздо более хитро сплетенным и постоянно ускользающим в стороны многочисленными рукавами. Потом мы свернули куда-то, мир дороги отступил, опять пошли улочки, двух-трехэтажные дома, кафе, бары, полные света и людей.
1 “Жизнь в розовом свете” (фр.).
2 Орлеанские ворота (фр.).
— Это уже не Париж, — сказала Элен. — Это Монтрё.
— Да?
— Здесь живет много выходцев из Африки, особенно из Мали.
Я вспомнил слова своего испанского друга Рикардо, который не без юмора рассказывал о старом негре, постоянно отвечающем на звонки у Элен. И меня это даже веселило. Хотя яточно знал, что никакого негра там нет. Более того, я точно знал, кто там есть. Знал имя этого человека. Элен рассказывала мне о нем, я сам, разыскивая ее, несколько раз говорил с ним по телефону, наконец, у меня была книга — целиком посвященная ему, его театру, который он превратил в перманентную революцию, разъезжающую по городам Европы под черными знаменами анархии… И, тем не менее, до какого-то момента совершенно вытеснил его из сознания.
Дом Элен: особняк, в два этажа. Помню раскрытые ворота, косо взрезанную зигзагом фар темноту двора, ступени, дверь, непрекращающийся мелкий дождь, забор из голых металлических прутьев, и там, за этими прутьями, пространство стройки, развороченной земли, каких-то тяжеловесных архитектурных эскизов из бетона…
— Это будущий театр, — сказала Элен.
Я никак не связал то, что она сказала, с нею и с ним. “Будущий театр”. Какой-то будущий театр. Возможно, муниципальный. Я подумал, что она беспокоится из-за того, что здесь будет много машин, людей, шум…
Да, еще было большое дерево в левом углу двора, могучее дерево, смятое мокрым ветром, как на сумрачном полотне Коро, это дерево надежно защищало дом со стороны улицы — но опять-таки ни малейшая догадка не озарила мое сознание, хотя дерево — оно не могло не быть связано с ним, понимающим язык деревьев…
Элен открыла, повозившись с ключами, дверь дома, и мы вошли наконец в объем желтого света и сухого тепла — сознание тела отреагировало на эту перемену удовлетворением, но вот мозг — он решительно не желал включаться и осознавать, что через минуту я увижу этого человека. В общем, продумав потом свое поведение, я пришел к выводу, что бытьнастолько тупым и невменяемым меня мог заставить только страх. Вот, словно бы мне сказали: знаешь, сейчас мы заедем, посмотрим живого мамонта… А я не возражал, но боялся — боялся его исполинских размеров, его дикой, спутанной рыжей шерсти, его горячего дыхания, его черных, умных, но нечеловеческих глаз, его дремучих, древних мыслей, его запаха — и при всей неизбежности этой встречи до самого конца предпочитал делать вид, что она не произойдет, как-нибудь отменится сама собой.
— Сюда, — позвала Элен, поднимаясь по лестнице.
И тогда я наконец ясно вспомнил фотографию из книги, которую мне подарила Элен, поразивший меня образ человека в черном свитере, с длинными волосами, несколькими прядями ниспадающими на удивительно выразительное лицо, разумеется, схваченное фотокамерой в момент предельной выразительности, даже одержимости, который мощными жестами рук месил и формовал глину театрального действа, словно демиург, то и дело выхватывая из нее людей, которым предстояло выйти на авансцену. Больше всего поражали на этом лице глаза: словно именно глазами, а не ртом он вдыхал душу и эмоции в свое человечество, в этих статистов вселенского спектакля, и, как дирижер, глазами управлял ими, одновременно переживая за них, сражаясь и погибая вместе с ними, вместе с ними умирая и воскресая… Безусловно, за внешностью, столь неординарной, должен был скрываться совершенно незаурядный человек, сам опыт и масштаб которого был мне непредставим.
Арман Гатти
Боец Сопротивления
Поэт
Революционер
Анархист
Журналист
Автор множества киносценариев и пьес
Отвергнутый официальной культурой
Создатель собственного театра
Проложивший свою собственную дорогу в искусстве
В искусстве сопротивления — прежде всего
Разумеется, перед этим колоссальным списком, который можно было бы продолжать еще и еще, я утратил чувство соразмерности. Поэтому я и не представлял, как произойдет наша встреча. При этом я знал, что Элен хотела бы, чтоб эта встреча состоялась. Вряд ли она рассчитывала на разговор — ибо нас разделяла целая пропасть несоизмеримого жизненного опыта. Но иногда разговор даже не требуется — а встреча все равно происходит. Встреча, способная перевернуть твою жизнь.
Гатти сидел в просторной комнате за столом, который показался мне огромным — стол в виде подковы, занимающий добрую половину комнаты. Он — в центре этой конструкции, как капитан в своей рубке. Сзади во всю стену — портрет Че и еще один — думаю, Буэнавентура Дуррути, главы анархистов Барселоны, убитого в боях с фашистами во время гражданской войны в Испании в 1936 году. Гатти был действительно велик. Он был настолько велик, что безо всякого труда и без остатка мгновенно поглотил мою назойливую тревогу. Глаза его глядели приветливо, внимательно, но без нажима, рукопожатие большой старой руки было ласково. Он сделал жест, приглашающий нас пройти дальше и быть смелее: при этом он чуть приподнялся в кресле своим большим костистым телом, которое просторная черная блуза делала еще больше. От окна навстречу нам шагнул его сын. Девочка лет шести — видимо, внучка — осталась рядом с дедом.
— Ну вот, — сказал он ей, завершая прерванный нашим появлением разговор. — Это кит. La baleine. Когда я работаю, я разговариваю с ним… Должен же я с кем-то разговаривать?
Он оттянул пальцем челюсть кита, и тот закачался на невидимой оси, делая глотательные движения челюстью и поводя взад-вперед большим черным глазом.
Девочка улыбнулась. Ей понравилась игрушка деда.
Арман Гатти за своим огромным столом сам был похож на кита, заплывшего погреться в теплую лагуну.
Потом произошла какая-то сбивка ритма, и мы отправились ужинать в местный ресторанчик. Не прекращая, моросил дождь. Я поглядел на недостроенный театр, на Гатти, чуть ссутулившись, шагавшего под мокрым от дождя зонтом. Ему восемьдесят четыре года. Надеется ли он в один прекрасный день все-таки дать представление на сцене нового театра? Хотя бы одно? Надеется ли он, что без него театр сможет существовать, что кто-то, кроме него, сможет управиться с его труппой — его “loulous” — буйным племенем отверженных, бывших безработных, наркоманов и потерпевших полное или частичное крушение в жизни романтиков?