Фрейд
Шрифт:
Тогда же он вдруг стал явственно слышать, как его зовет по имени «единственный и любимый голос». Записав время, в которое произошла очередная такая галлюцинация, он посылал телеграмму в Вену, чтобы узнать, всё ли в порядке с матерью. Классифицируя инцидент с мышьяком как «бредовую идею отравления», прибавляя к этому слуховые галлюцинации и признание самого Фрейда в том, что с помощью кокаина он боролся с депрессией, О. Г. Виленский приходит к выводу, что «Фрейд с детства страдал вялотекущей шизофренией».
«Естественно, — спешит добавить он, — само по себе это обстоятельство не могло помешать его врачебной и научной работе, однако стоит внимательно рассмотреть ассоциативные связи между этими явлениями в данном конкретном случае» [81] .
Еще
81
Виленский О. Г.Указ. соч. С. 9.
И вновь возникает вопрос о том, что за сила влекла молодого венского врача на эти лекции, во время которых Бруардель нередко позволял себе черный юмор и сальные шуточки (Фрейд на всю жизнь запомнил его фразу о том, что «грязные коленки — признак приличной девушки»). Было ли это связано с тем, что Фрейд всё больше и больше осознавал, что сексуальное влечение играет в жизни каждого отдельного человека и общества в целом куда большую роль, чем принято думать и — тем более — говорить? Или же всё дело в том, что в морге он получал возможность видеть обнаженные тела и таким извращенным образом отчасти удовлетворял свой сексуальный голод? Или это было и то и другое вместе?
Во всяком случае, нам опять-таки ничего не известно о том, посещал ли Фрейд в Париже проституток или имел любовницу. Точнее, один раз он действительно оказался в парижском борделе, но попал туда чисто случайно — по приглашению родственника Марты, причем будучи уверен, что приглашен в приличный ресторан. Похоже, этот самый родственник был немало удивлен аскетизмом Фрейда и тем, что, живя в Париже, он не завел себе любовницы.
Париж и французы («странный народ», «подверженный психическим эпидемиям») вплоть до конца осени 1885 года раздражали его, от ощущения одиночества ему подчас хотелось плакать, как ребенку, и он страдал и одновременно упивался чувством одиночества. В письмах Марте он то и дело вновь встает в свою любимую позу романтического героя, вечно чувствующего себя одиноким в толпе, которая «вульгарна повсюду» — в Париже, Вене и Гамбурге. В начале декабря дело дошло до того, что он стал подумывать о том, чтобы прервать стажировку, поехать на праздник Хануки к Марте в Гамбург, а оттуда — под Новый, 1886 год отправиться в Берлин.
Но, как вскоре выяснилось, это депрессивное состояние объяснялось именно невниманием к нему Шарко. Как только его осенила счастливая мысль предложить себя на роль переводчика мэтра и он вошел в круг его приближенных, настроение Фрейда разительно изменилось. Впоследствии он припомнит свой сон, в котором он останавливает понесшую лошадь, спасает некого важного седока и тот говорит ему: «Вы спасли меня. Чем я могу вам отплатить?» Разгадка сна оказывается проста и не имеет никакой сексуальной подоплеки: сон отразил чувства Фрейда, когда тот бродил по Парижу «в одиночестве, полный страстных желаний, нуждающийся в помощнике и покровителе», что продолжалось до тех пор, «пока великий Шарко не принял меня в свой круг». Фрейд явно мечтал сделать нечто такое, что заставило бы Шарко произнести ту фразу, которую произносит спасенный им во сне господин: «Вы спасли меня. Чем я могу вам отплатить?»
Одним из самых сильных впечатлений Фрейда того периода стало посещение им 7 ноября 1885 года спектакля «Теодора» по пьесе Викторьена Сарду в театре «Порт-Сен-Мартен». Пьесу стоило посмотреть хотя бы потому, что главную роль в ней играла великая Сара
Фрейд вернулся со спектакля с сильной головной болью, но совершенно потрясенный. «По пьесе она всего лишь une femme qui aime… [82] Но как эта Сара играет! После первых же реплик, произнесенных этим проникновенным и чудным голосом, мне показалось, что я знаю ее давным-давно. Никогда еще актриса не поражала меня так сильно; я сразу же был готов поверить всему, что она говорила… И потом, эта ее манера завлекать, умолять, сжимать в объятиях; просто невероятно, какие позы она может принимать; как она прижимается к партнеру, в какой гармонии у нее играет каждый мускул, каждый сустав. Удивительное создание! Мне представляется, что в жизни она такая же, как на сцене».
82
Женщина, которая любит… ( фр.).
Лидия Флем, цитируя эти строки, высказывает предположение, что именно после просмотра этого спектакля у Фрейда «появилась мысль о символической равнозначности сценического воплощения и истинной сущности человеческой личности». Однако не нужно быть фрейдистом, чтобы догадаться, что автор этого письма страдает острой сексуальной неудовлетворенностью и увидел в великой актрисе прежде всего сексуальный объект. Не исключено, что вслед за осознанием этого чувства у Фрейда возникло чувство вины, что таким образом он мысленно изменяет Марте, и отсюда — головная боль после спектакля.
Здесь же, в Париже, к Фрейду неожиданно вернулись его прежние метания по поводу собственного еврейства. С одной стороны, почувствовав в Шарко антисемита, он попытался затушевать свою национальную принадлежность, а с другой — быстро понял, что слыть во Франции немцем даже хуже, чем евреем. Вот что он писал Марте о своем походе в гости к Шарко:
«Лишь в конце вечера у меня завязалась беседа на политические темы с Жилем де ля Туретом, в которой он, естественно, начал говорить о неизбежности самой страшной из бывших когда-либо войн — войны с Германией. Я сразу же сказал ему, что я не немец и не австриец, а еврей. Подобные разговоры мне всегда очень неприятны, поскольку каждый раз я чувствую, как во мне начинает шевелиться что-то от немца, что я уже давно решил уничтожить в себе».
Не исключено, что Фрейд был совершенно искренен, когда писал эти строки. Но истина (и это следует из анализа всех его сочинений) заключалась в том, что он так и не сумел решить, кого же именно он хочет в себе уничтожить — немца или еврея, и это чувство раздвоенности и в самом деле не раз становилось причиной резкого душевного дискомфорта.
В парижский период Фрейд-еврей явно доминировал над Фрейдом-арийцем. В феврале 1886 года, когда на него накатил очередной приступ хандры (или, по Виленскому, «вялотекущей шизофрении»), он делится с Мартой своими страхами перед толпой и перед людьми вообще, пишет, что «простые люди плохо ко мне относятся», но тут же вспоминает, как Брейер однажды сказал ему, что под внешней скромностью в нем таятся отвага и бесстрашие. И дальше он неожиданно говорит о своей неразрывной связи с еврейством и еврейской историей:
«Мне всегда казалось, что я унаследовал весь бунтарский дух и всю ярость, с которой наши предки защищали Храм, и с радостью принес бы свою жизнь в жертву ради великого момента истории. И в то же время я всегда ощущал себя чрезвычайно беспомощным и неспособным выразить все эти чувства даже в словах или стихах. Поэтому я всегда сдерживал себя, и именно это, по-моему, должны видеть во мне люди».
В итоге Фрейд покидал Париж в полном смысле слова другим человеком. Куда более раскрепощенным. С новым опытом. С новыми идеями. С новыми связями, которые он продолжал поддерживать в течение ряда последующих лет и которые морально помогали ему выдержать противоборство с медицинской элитой Вены. И самое главное: он был полон решимости начать работать и зарабатывать, чтобы наконец создать семью.