Фридл
Шрифт:
Шапочки очень хороши и сослужат нам службу. Рюкзак немного тяжеловат, но, думаю, пригодится.
Прошла целая вечность с того письма, которое было написано скорее под влиянием прошлых событий, чем в результате мгновенного озарения, и каждый день я жду ответа от тебя и думаю о том, что бывают же чудеса и знаки свыше и будут всегда – почему бы и здесь не произойти чуду. Я все это время была как парализованная.
Теперь наша встреча кажется мне такой нескорой, и я, как бы эгоистично это ни звучало, опять смогу заняться живописью. Странно,
Счастливы люди, живущие не образами, а плотью.
Ах, черт возьми, пишу в третий раз то же самое.
Что же остается – стремиться в неизведанные края, чтобы все встало на свои места… нет, это было бы скандальным бегством.
Я запуталась, тщетно пытаясь жить так, как мне бы хотелось, и это, естественно, не очень-то мне удается, я все еще не догнала хозяина. Нужно больше работать, а не витать в облаках, только работа может дать желаемые результаты. Помнить, что я писала о согласии с самой собой. Ты видишь, моя дорогая, я живу фантазиями, а не внешними тяготами – может быть, когда они окончательно добьют меня, тебе уже не придется обо мне беспокоиться. Правда ведь, человек живет не хлебом единым.
Павел настолько окреп, что готов сражаться с любыми трудностями. В его душе живет тот лоскуток тепла, который необходим этому чистому человеку с детской душой. Я очень-очень люблю тебя – и использую для выражения этой любви все возможные окольные пути, не говоря о прямых. Павел тебе скоро напишет, он очень обеспокоен тем, что не знает, останется или уедет. Я целую тебя тысячу раз. Ф.
41. Поезда, вышедшие навстречу друг другу
Бригаду еврейских мужчин допенсионного возраста грозятся отправить на лесоповал, с проживанием в общем бараке. Павел попросил мастера написать ходатайство в еврейскую общину Карловоградской области. Говорят, в некоторых случаях это помогает. Отправив ходатайство заказным письмом, Павел успокоился. Все, что можно сделать, сделано. В Терезине транспортная комиссия будет завалена ходатайствами, которых и читать-то никто не станет, однако мало кто может смириться с тем, что именно он подлежит отправке на восток. Сосед не получил повестку, а он получил – почему? Именно там, где и речи не может быть о «справедливости», это слово станет ключевым.
Прошло две недели. Ни повестки, ни письма из общины не поступило. Продолжаем жить!
Чудный воздух, пахнет снегом, на деревцах, высаженных вдоль дороги, огромные белые шапки, они не искрятся на солнце, поскольку его сейчас нет, скорее тихо мерцают в подсиненной белизне.
Мы теперь ходим к Зольцнерам вместе. Вместо немецкого Лаура преподает чешский, и я учусь вместе с детьми. Это их веселит: «Пани учителка Брандейсова, скажите: “Чтыжесточтыже сребраных стжижи…”» И заглядывают мне в рот. Словно бы все четыреста сорок серебряных чижей должны разом вылететь из моего горла и, пощекотав нёбо и язык, раствориться в звуках чешской речи.
В маленькой движущейся точке Лаура угадывает пастора. Точка вытягивается в вертикальную линию, утолщается и действительно принимает очертания пастора. Он быстро идет нам навстречу. По правилам, завидя нас, он должен перейти на другую сторону. Наша улица – это не проспект, от силы десять метров шириной, так что можно переговариваться через дорогу, не повышая голоса. Как выглядит пастор? Желтое лицо, коричневое пальто до пят, бурая шапка на распущенных седых волосах. Почти поравнявшись с нами, он переходит на другую сторону, кивает в знак приветствия. И мы киваем. Сцена из Достоевского.
Я прицеливаюсь к картине. Желто-бело-коричневый пастор неплохо смотрелся издали, но на первом плане – нет, ни за что! Даже на таком расстоянии его фигура непомерно крупна для композиции. Пастор переминается с ноги на ногу. Хрустит снег, придавливаемый его подошвами. Он стоит, мы стоим.
Лаура толкает меня локтем в бок.
Чужие друг другу, как два поезда из школьного задачника, вышедших из точки А и В, достигших друг друга в точке С и двинувшихся одновременно в противоположенном направлении, мы продолжаем путь. Пастор незнамо куда, а мы, училки с желтыми звездами, нашитыми на пальто согласно инструкции, выданной еврейской общиной, – никаких булавок: к Зольцнерам.
В Терезине звезды будут намертво пришиты к одежде. Замеченная в этом деле небрежность будет приравнена к преступлению и уголовно наказуема. Еврейский суд, внутренняя тюрьма, все там будет. Как в идеальном государстве, воспетом Конфуцием и Платоном.
42. Врач и больной
Господин Зольцнер открывает дверь. Строгий взгляд черных глаз, сведенные брови. Что-то случилось? Да. Он должен с нами поговорить. Мы, как принято, разуваемся и идем за ним по узкому коридору в комнату.
Он не предлагает нам сесть. Мы стоим перед ним без обуви, но в пальто. В этом есть что-то унизительное. Он не хочет, чтобы мы занимались у него дома. Наше мировоззрение не только чуждо ему, но и опасно для окружающих, для детей в особенности. Но раз мы уже пришли, он нам заплатит. С этими словами господин Зольцнер извлекает из кармана брюк купюру в десять крон.
А в чем, собственно, дело?
В политической платформе. От вас за версту разит коммунизмом.
За десять крон и гримасу отвращения, с которой господин Зольцнер их протягивает, он получает удар поддых. Выше рука не дотянулась.
Не помню, как мы обулись и вышли. Всю дорогу меня трясло, а Лаура хохотала. И вовсе не нервным смехом. – Видела бы ты себя в зеркало!
Ударила бы я Зольцнера, зная, что он погибнет в Освенциме? Глупый вопрос. Даже зная, что нас всех ждет, мы бы не вели себя иначе. Будущее не влияет на настоящее.
Зольцнера отправят из Терезина тем же транспортом, что и Павла. А дочки его будут жить в нашем детском доме, и Лаура будет их воспитательницей.
Моя дорогая!