Фридл
Шрифт:
Твой рассказ заставляет меня нервничать по поводу предстоящего, что же касается «выхода», тут не из чего выбирать. Оглядываясь назад, на происшедшее, я могу увидеть, где ошиблась. И что с того?
Ты, вероятно, права, считая, что мазохизм или амбивалентность представляют собой сдвиг равновесия между духовной и физической материей. Конечно, когда оставляешь одну сферу в пользу другой, такой пункт наличествует, так мне кажется. В биохимии невозможно получить тюльпан с помощью красок. Я могу определить что-то с помощью света и его биохимического воздействия, но не с помощью книги Кьеркегора, уже нет.
Я
Я как голодная ослица между двумя пучками сена. От Маргит я узнала, что она все больше посвящает себя живописи – это что-то эстетическое; слово «испытание» она каким-то сатанинским образом связывает со словом «душа», в то время как я убеждена, что человек может выдерживать испытания до определенного предела. Беспредельным терпением обладает один лишь Бог, только Он способен вынести любые испытания. Возьми у Маргит «Большое неизвестное». За исключением пугающего меня названия, все представляет собой чистейшую радость.
Когда я слышу от Маргит слово «картинки», то вспоминаю такую истину: «Не создавай ни одной картины, которой нельзя было бы легко понять». Но человек не картина, он не может быть понят легко. Он и сам-то себя не понимает, однако возможность работать над пониманием себя у него есть. Легко понимать – это значит передать другому какую-то мысль, которая еще не вполне сформулирована. С этим связан мой страх перед употреблением слов, имеющих слишком широкий смысл. Мы наделяем их собственным содержанием, оттенками, при этом слышим мы в основном лишь себя, редко когда наши мысли получают новое освещение.
В промежутках между письмами я постоянно думаю о тебе, говорю с тобой, представляю себе твою жизнь – это приводит к тому, что твои письма как бы раздвигают пространство вокруг нас, как если бы никогда не кончалась сказка 1001-й ночи. И Шахерезаде не придет конец, пока не кончится эта жизнь.
Я видела вас во сне, тебя и его, мы ехали по железной дороге, скрылись ото всех, ушли от погони, опять были вместе. Мы блуждали по некоему готическому (ужас для меня) городу. Это было как зарница, как вспышка молнии, как брейгелевский путь на Голгофу в сопровождении хора гитлерюгенда. «Смерть переход, ну а жизнь быстротечна… Марш гитлерюгенд, солнце навечно…» Потом мы оказались в поезде, и я потешалась над твоей безумной элегантностью.
Дива очень мила, но страшно подавлена, я довольна, что ничего не совершила. Часто бывает очень болезненное, но зато ясное состояние – после него становится лучше. Больше я не стану ничего такого делать. Павел напишет тебе в следующий раз. 100 поцелуев.
Боже ты мой, как я устала. От прокручивания одних и тех же мыслей, от слов, провернутых через мясорубку цензуры, от многословия, которым прикрыт срам.
Я не решилась перерезать себе вены. Это, наверное, проще сделать на пиру, да пировать не с кем. Попробовала напиться таблеток – Павел вернулся с работы раньше обычного. Все кончилось рвотой и черт знает чем. Я так разозлилась на него! Но есть другие методы. Газ, например. Я повернула вентиль. Павел нашел меня на пороге кухни. Не знаю, вовремя он пришел с работы на этот раз или нет.
Разузнай, почему Маргит не пишет. Как у нее дела?
Пишу карандашом: экономлю бумагу. То, что ты говоришь о боге и своей непошатнувшейся вере, очень успокаивает.
Я нашла у тебя такое высказывание: во-первых, сейчас практически нет возможности сконцентрироваться на какой-то одной области. Во-вторых, при всей невозможности познать жизнь остается любовь. Моя дорогая, за одни эти слова тебе следует поставить памятник! Назовем его: «Человек, который живет»!
Павел с сегодняшнего дня у нового хозяина; очень хорошее место. От Лизи никаких известий; мы шлем ей приветы, но она не откликается. Посылаю эти несколько слов письмом, разрешенным властями. Время не пройдет бесследно. Прощай. Всего тебе наилучшего. Не терзай себя так бессмысленно. Ты ничего не понимаешь. Целую. Ф.
47. Считать осколки
Весна – время собачьих свадеб. У Юленьки течка, и она скулит под дверью. Отпустить ее – вернется довольная, и через два месяца у нас будет приплод. Если продержимся. А нет – тоже не страшно. Естество берет верх. В Терезине перед отправкой в Польшу юноши посещали проституток – они становились мужчинами за баночку португальских сардин. Я сняла с Юленьки поводок, и она бросилась за своим собачьим счастьем.
Поют птицы, лопаются почки на деревьях. Что еще сказать о весне? А, вот, из Гёте.
Воздух как будтоДрожью пронзен.Сладкая смутаИ полусон.Сладкая смута – это про Юленьку, а полусон – про меня.
Моя дорогая девочка!
Боюсь, у меня не хватит ни места, ни времени (все мои теперешние письма раздражают меня до смерти, все выходит не так, не могу ясно высказать того, что думаю) для достижения желаемой точности. Все больше отвлекают разного рода неизвестности и неясные воспоминания из того малого, что остается. Надо попробовать это остановить.
Твои товарищи считают, что человеку дана жизнь, чтобы умереть, и она целиком принадлежит Делу. Что все должны быть готовы принести ее в жертву Делу. Как научило нас время, это сопровождается такими ужасающими последствиями, как в мире Гойи; но вначале надо определить, что действительно стоит отданной жизни. Возможно, однако, что изменить уже ничего нельзя и что даже при таком неслыханном количестве жертв, которых потребовали прошедшие годы, все войдет в свои берега, с тем чтобы вновь вернуться к проблемам жизни. Я нахожу, что считать осколки – не слишком плодотворное занятие, но я занималась этим и ни за что не сверну со своего пути.
Мои письма должны были, во-первых, объяснить, почему большая часть людей ведет себя так сейчас; во-вторых, прояснить мне самой мое положение. Если бы на месте той почтенной основательности, которая была вначале, не возник чудовищный фанатизм, то культ личности не имел бы таких последствий. Прошу тебя понять меня правильно; здесь кроется причина того, что я ищу какую-то инстанцию, которая может совершить невозможное. Точно так же, как и ты, я не вижу иного пути прийти к какому-либо решению. Мы приходим к согласию там, где дело касается основ, теории, того, что мы при наших возможностях частично понимаем, сознаем, частично находим настолько не подлежащим обсуждению, что полностью принимаем на веру.