Фридолин
Шрифт:
Это он находил безвкусным, не совсем достойным… Что же ему оставалось делать? У него не было ни времени, ни пинкертоновских способностей, чтоб довести эти трудные и запутанные розыски до благополучного конца.
— Неужели тайное общество? Да, уж во всяком случае тайное… Но друг друга-то они знают? Аристократишки, должно быть, придворные щеголи. — И он подумал о некоторых эрцгерцогах, чья сомнительная репутация вполне вязалась с подобными выходками. — А дамы? Вероятно, надерганы из публичных домов? Ну, это еще не совсем установлено… Во всяком случае — отборный товар! А женщина, которая ради него пострадала?
В конце Лингартшталя, там, где улица круче забирает вверх, он слез и, соблюдая осторожность, отпустил извозчика.
На бледно-голубом небе таяли белые облачка, и солнце светило уже по-весеннему. Он обернулся назад: ничего подозрительного, ни экипажей, ни пешеходов. Медленно начал он подниматься. В пальто ему стало жарко, он снял его и перекинул через плечо. Он пошел к месту, где, как он запомнил, сворачивала вправо боковая улица, на которой стоял таинственный дом. Несомненно, это была та улица, только она спускалась вниз далеко не так круто, как ему показалось во время ночной поездки.
Безукоризненно тихая улица. В одном палисаднике стояли розовые кусты, заботливо обернутые в солому, в соседнем — детская колясочка; мальчишка в голубом пуховом костюмчике ползал в окне нижнего этажа, протягивал ручки молодой женщине; затем шел пустырь, далее запущенный сад, обнесенный забором, затем какая-то дачка, потом лужайка и, наконец — вне всяких сомнений — тот дом, который был ему нужен. Дом оказался небольшой и не слишком роскошный: это была одноэтажная вилла в скромно-ампирном стиле, давно, по всей вероятности, не ремонтировавшаяся. На всех окнах были спущены зеленые жалюзи, и, вообще, дом не подавал никаких признаков жизни.
Фридолин огляделся кругом: на улице никого, только далеко внизу спускались под гору двое школьников с книжками. Он стоял у садовой калитки.
Как же быть теперь? Постоять, понюхать и вернуться домой? Нет, это смешно!..
Он пощупал кнопку электрического звонка.
Но, когда откроют, что он скажет? Очень просто: он спросит, не сдается ли на лето этот приятный особняк.
Но парадная дверь и без звонка распахнулась, вышел старый лакей в затрапезной утренней ливрее и медленно направился узкой дорожкой к калитке. В руке он держал письмо и молча протянул его сквозь брусья решетки Фридолину, у которого захолонуло сердце.
— Мне? — спросил он, задыхаясь.
Слуга кивнул, повернулся, ушел, и за ним захлопнулась тяжелая парадная дверь.
— Что бы могло это значить? — изумился Фридолин. — Неужели от нее?.. Чего доброго, дом принадлежит этой госпоже!
Крупными шагами он пошел обратно под гору и только теперь заметил, что на конверте прямым и надменным почерком было написано его имя. На углу он вскрыл конверт, вынул листок и прочел:
«Советуем бросить безнадежные розыски и принять эти слова как второе предостережение. В ваших же интересах, мы надеемся, что третьего не потребуется!»
Он прочел, и рука с письмом
Это послание разочаровало его во всех отношениях. Оно оказалось совсем не тем, на что в бессмысленном оптимизме своем он надеялся. Во всяком случае, тон был замечательно сдержанный, без всякого привкуса резкости. Напрашивался вывод, что отправители этого письма чувствуют себя не совсем уверенно.
Второе предостережение? Почему второе? Ах да: первое было сегодня ночью! Но почему второе, а не последнее? Может, хотят еще раз испытать его мужество? Хотят подвергнуть его новому искусу? Потом, откуда узнали его имя? Это, впрочем, еще поддается объяснению. Очевидно, они запугали Нахтигаля, и он выдал Фридолина. Кроме того…
Фридолин невольно улыбнулся своей рассеянности: к подкладке шубы были подшиты его монограмма и точный адрес.
Но вот что странно: хотя он и остался при прежней неопределенности, это письмо, он сам не знал почему, в общем его успокоило. В частности, он уверился, что женщина, за которую он трепещет, еще жива и что во власти его ее найти, если он хитро и осторожно возьмется за дело.
Когда, немного усталый, но в своеобразно приподнятом настроении, всю суетность которого он отлично сознавал, Фридолин вернулся домой, Альбертина с ребенком уже отобедали, но остались сидеть за столом, пока он не кончил обедать.
Жена, этой ночью во сне глазом не моргнувшая, когда его распинали, сидела теперь против него с ангельски ласковым выражением лица, воплощение доброй хозяйки и матери, и, к удивлению своему, он не испытывал к ней ненависти.
Он ел с аппетитом, находился в немного возбужденном, жизнерадостном настроении и, по обыкновению, оживленно рассказывал о злободневных мелочах своей практики, особенно подробно о личных перемещениях и повышениях врачей, в курсе которых он всегда держал Альбертину. Между прочим, он рассказал о назначении Гюгельмана, как о свершившемся факте, и поделился с женой своим собственным планом — немедленно, с удвоенной энергией начать самостоятельную научную работу.
Альбертине эти настроения были хорошо знакомы; она успела убедиться в их неустойчивости, и чуть заметной улыбкой она выдала свое недоверие.
Когда Фридолин разгорячился, Альбертина с неподдельной кротостью погладила его, успокаивая, по волосам. Тогда он нагнулся к ребенку, избегая мучительного прикосновения. Он посадил девочку на колени и собрался было ее покачать, когда вошла горничная и доложила, что уже дожидаются шесть пациентов.
Фридолин, радуясь неожиданному избавлению, встал, заметил вскользь, что Альбертине с девочкой не мешает в такую чудесную погоду погулять, и прошел к себе в кабинет.
В ближайшие два часа Фридолин принял шесть старых пациентов и двух новых. В каждом отдельном случае он вникал, как полагается, во все подробности, исследовал, делал пометки, прописывал лекарства и радовался тому, что после напряжения двух последних бессонных ночей сохранил такую свежесть и бодрость духа.
По окончании приема он еще раз, по своей привычке, заглянул к жене и ребенку и обрадовался, что к жене пришла в гости мать, а девочка сидит за французским уроком с фрейлейн. Только на лестнице к нему вернулось сознание, что весь этот порядок, все равновесие и вся уверенность его бытия — не что иное, как суета и обман.