Фронтовичка
Шрифт:
Он стал приглядываться к медичкам, и кое-кто безмолвно пошел ему навстречу. Уже перед самой выпиской из госпиталя он заметил странную девчурку с реденькой челочкой, выглядывающей из-под пестрого платочка. У нее был высокий лоб, прямой нос, великолепно очерченный рот и ровный, едва заметный румянец на щеках. И отличная фигурка. Девушка ходила по палатам и пела раненым под гитару. Пела задушевно, с затаенной грустью, приятным, но несильным голоском, и слушали ее с удовольствием. За свою офицерскую жизнь полковник Голованов встречал немало таких хорошеньких девушек, которые, мечтая стать актрисами, вначале познавали закулисные тайны, а потом
Голованов решил действовать смело. Он попросил девушку зайти к нему, в его отдельную палату. Она взглянула на него, и в ее больших серо-зеленых холодных глазах полковник не увидел ничего, кроме спокойного любопытства. Казалось, она знает что-то такое, что ставит ее выше полковника, делает ее старше и опытней пожилого человека.
«Коллекционерка, что ли?..» — почему-то смущенно подумал Голованов. Но отступать он не любил и поэтому повторил приглашение.
Девушка опять посмотрела на него, и Голованов почувствовал, что она понимает, зачем он приглашает ее в свою палату, и ему стало не по себе, словно он не только решил, но уже начал что-то красть. Но девушка сказала очень просто:
— Хорошо, я зайду.
И эта холодная простота, без примеси кокетства или испуга, тоже озадачила Голованова, но он постарался быть бодрым. Тем лучше, что она все понимает… Меньше будет хлопот.
Она зашла в его палату такой ровной, четкой походкой, что гитара в ее руках слегка гудела. Прошла к столу, села без приглашения и спросила:
— Что же вам спеть?
Полковник решил быть галантным, потому что ощущение собственной нечистоплотности нужно было чем-то перебить. Андрей Петрович открыл бутылку вина, пододвинул яблоки и кусок госпитального пирога. Девушка не отказалась ни от вина, ни от яблока. Голованов вздохнул свободней: «Да, конечно, это просто коллекционерка мужских сердец».
И эта мысль окончательно вытеснила ощущение греховности. Забыв, что он в госпитале, что на нем застиранный госпитальный костюм, Голованов опять почувствовал себя красивым, сильным и обаятельным, каким знал себя всю жизнь. Он присел на кровать, положил ногу на ногу, и ему показалось, что на начищенных сапогах вспыхивают яркие блики, оттеняя змейку канта. Он выпрямил корпус так, чтобы свет мог поиграть и на примерещившихся блестящих пуговицах, на ремне, на орденах и медалях.
Девушка посмотрела на его госпитальный костюм, равнодушно тронула струны и опять спросила:
— Так что же вам спеть?
Он рассмеялся мягко, покровительственно, точно устанавливая незримую дистанцию интимной снисходительности, сократить которую он приглашал свою гостью. Весело блеснув глазами, он сказал:
— Вы очень удачно решили петь для раненых. И вы знаете, им это очень нравится.
— Да, я это знаю, — просто ответила девушка. — Поэтому я и пою.
— А кто же вас надоумил, если это не секрет? Может быть, это комсомольское поручение?
— Нет, это не секрет, — затаенно, краешками ярких губ усмехнулась девушка. — Это, скорее, пионерское задание.
— Не понимаю, — развел руками Голованов и качнул ногой.
Девушка покосилась на его госпитальный шлепанец, держащийся на самых кончиках пальцев, и уже совсем весело, доверительно сказала:
— Видите ли, у меня есть сестра Наташка. Она член совета дружины. Вот она-то и решила, что я ничем не помогаю фронту. А это, по ее мнению, бесчестно. Она заставила меня прийти вместе с пионерами в госпиталь и выступить в концерте. Меня пригласили прийти еще раз. А я разохотилась — и хожу теперь очень часто.
Голованов заметил, что она так и не сказала, комсомолка она или нет, и решил, что в данной ситуации это неважно: она и сама, видимо, понимает это.
Он очень мило пошутил над такой великовозрастной пионеркой и сказал, что ей, вероятно, и сейчас был бы к лицу пионерский галстук. Неудачно скаламбурив насчет красного галстука и красного вина, он предложил выпить еще, но девушка отказалась. Он поднялся и прошелся по палате, как ему показалось, четкими, упругими шагами, ощущая, как в нем нарастает бодрящая смелая сила. Она делала тело гибким, фигуру подтянутой. Ему нравилось это, и он все ходил по палате, круто поворачиваясь в углах и съезжая пятками с госпитальных шлепанцев. Он видел, что девушка присматривается к нему и ее холодные серо-зеленые глаза теплеют, поблескивают. Он понял это по-своему.
Голованов подошел к девушке сзади и легонько обнял ее за плечи. Она подалась, но в ней не дрогнул ни один мускул. Полковник сжал ее сильней и, слегка задыхаясь, приник своей щекой к ее — прохладной и нежной. Он очень любил подходить к женщинам сзади, не по словам, не по взгляду, а по дыханию, по движению тела отгадывая их решимость любить. В этом были своя прелесть и свое удобство.
Девушка не шевельнулась. Похоже, что это была покорность. Но когда он припал губами к ее теплой, слабо пульсирующей шее, пьянея и смелея, он услышал ровный, холодный голос:
— Скажите, полковник, вы знаете, что таких, как вы, называют сорокотами?
Опьянение ее телом еще не прошло, и Голованов не сразу понял вопрос. А когда понял, то вначале не поверил, что его могла задать эта чересчур холодная и, по всему видно, многоопытная девушка. Он оторвался от ее шеи и зачем-то посмотрел на дверь. Неудобное положение, в котором он стоял, вызвало ноющую боль в ране, и Голованов рассердился.
Он решительно выпрямился и, выйдя из-за ее спины, сел напротив, на койке, забросив ногу на ногу. Шлепанец ритмично закачался.
— По-моему, вы забываетесь! — строго сказал он.
Он опять выпрямил корпус, точно ощущая на себе всю официальную суровость знаков различия, ремней и наград. Девушка посмотрела на шлепанец, поднялась и, положив свободную руку на гитарные струны, наклонилась, всматриваясь в него своими нестерпимо холодными глазами, и резко, как команду, бросила:
— Подберите шлепанцы!
И сейчас же ушла четкой, ровной походкой. Прижатые струны гитары не гудели.
Андрей Петрович вначале опешил, потом возмутился и, вероятно, догнал бы эту дерзкую девчонку, но чувство собственной греховности, которое, казалось, он победил, вдруг окрепло, и он понял, что был, прежде всего, смешон. Смешон уверенностью в своей неотразимости, смешон в каждом своем наигранном, взятом напрокат из прошлого слове, смешон во всех своих жестах. Он вспомнил, как он пыжился, сидя на кровати, положив ногу на ногу, как он подтягивался, когда ходил по палате. Он не понимал, что живет прошлым, не видел, что на нем стоптанные шлепанцы без задников, плохо проглаженные белые госпитальные брюки со стандартно удлиненным мешковатым гульфиком, белая, из грубой рогожки госпитальная куртка-пиджак, из противно кокетливого кармашка которой торчит бурая, тусклая расческа. Он забыл о своей седине, о своих морщинах, о нездоровой бледности когда-то загорелого лица. Он жил прошлым и не заметил настоящего.