Фронтовичка
Шрифт:
— Три танкиста, три веселых друга, — невесело пошутил Хусаин.
Черные, замасленные стеганки были изодраны, шаровары — неумело зашиты. Сапоги у Григория и Хусаина перевязаны проволокой. На руках — самодельные варежки из мешковины.
Валя накормила своих гостей и напоила их водкой. Охмелев, они хотели было ложиться спать, но Валя посоветовала им вначале приодеться и рассказала, где лежат ее убитые товарищи. Григорий сощурился, почесал бороду и очень сердито посмотрел на девушку. Хусаин возмутился откровенно:
— С мертвяков
Валя ожесточилась. Такая разборчивость ей показалась странной: если бы они полежали под мертвым, если бы они повозились с беспамятным, грязным мужиком, они, вероятно, были бы не такими разборчивыми. Поэтому она сурово, почти резко ответила:
— Как хотите… Только с Нечаева я стеганок не сниму.
Григорий покосился на нее и, нажимая на мягкое, южное «г», спросил:
— Где ж они… залегли?
Валя рассказала снова. Григорий взглянул на Ивана, и тот медленно, соглашающе прикрыл свои светлые глаза. Григорий кивнул и коротко приказал Хусаину:
— Пошли.
Хусаин что-то сказал по-татарски — свистяще и зло, быстро и ненавидяще оглядел Валю, но пошел за Григорием; Иван устало смежил глаза и спросил:
— Так одна и управляешься?
— Одна.
— Не страшно?
— Теперь нет.
Они помолчали. Разморенный водкой Иван задремал. Задремала и Валя. Это состояние чуткой дремоты — без мыслей, без желаний — было тем самым состоянием, которое она сама, спасаясь от огненной точки, вызывала и которое, вероятно, спасло ее от осложнений. Как только мозг начинал работать четко, рождая связные картины и понятия, затылок зажигался болью, и Валя усилием воли отгоняла мысли, начинала возиться с Нечаевым, греть воду, уходила за дровами. Только бы не думать, не считать дни, не вспоминать и не мечтать. А когда это не помогало, она ложилась, прижималась к Нечаеву и, согреваясь, дремала.
Они тронулись в путь через день, когда три танкиста отоспались и немного окрепли. Нечаеву соорудили удобные плетеные санки: пока товарищи спали, мучившийся от боли Иван сплел корзинку. Сани тянули по очереди: Григорий, Хусаин и Валя. Валин автомат отобрал Григорий. К концу первой ночи они минули злосчастный овраг, в устье которого задержались разведчики, и пошли вдоль проселочной дороги. Перед самым рассветом неожиданно близко ударили орудия. Низкое холодное небо залилось багровыми отсветами. Они трепетали и передвигались, и казалось, что облака вдруг понеслись с бешеной скоростью.
Люди остановились и долго смотрели на отсветы, прислушивались к близкому слитному гулу. Слева, пробиваясь по заснеженной дороге, натруженно и обреченно гудели машины. Гул постепенно удалялся на запад. Потом он снова возникал и снова удалялся. Хусаин первый заметил это и шепнул:
— Фрицы драпают.
Иван молча наклонил голову. Хусаин рванулся и взял Григория за руку:
— Надо бить. Не надо пускать.
Григорий, как всегда, вопросительно посмотрел на Ивана. Тот опустил светло-голубые глаза и, ни к кому не обращаясь, ответил:
— Звания с нас никто не снимал…
Валя молча положила веревку санок. Иван понял этот жест и мягко приказал:
— Сиди здесь, а мне давай гранаты.
Слишком большая была разница в тоне Ивана — жестком, не терпящем возражений, когда он отвечал Григорию, и мягком, сожалеющем, когда он приказывал Вале, чтобы она не поняла: ее просто жалеют. Даже больше — в нее не верят, ее считают слабой и потому защищают. Может быть, и Сева просто защищал? Может быть, и он, не любя, не симпатизируя, просто защищал, потому что был уверен: она слабее?
Однако в тот момент, у дороги, Валя об этом не думала. Она просто подчинилась, как подчинялась всем обстоятельствам, с которыми она сталкивалась в те дни. Она поняла это только теперь, рассказывая Наташке. Поняла и недоуменно, обиженно замолкла. Неужели она такая слабая, такая жалкая и беспомощная, что ее все жалеют? И в ней впервые родилось нечто вроде презрения к самой себе.
— Ну а ты? Ты что? — спросила Наташка, прижимаясь к ней гибким тельцем, влюбленно и тревожно блестя огромными глазами.
Валя молчала. В эту минуту ей было очень важно вспомнить свое поведение, чтобы оценить себя как следует. И она вспомнила молча.
Кустарник в гроздьях инея, поскрипывающий зубами Нечаев. На морозном, вольном воздухе было слышно, как он дурно пахнет. Большой, сумрачный Григорий и яростный, все время дергающийся Хусаин. Шум моторов, гул канонады и низкое, вздрагивающее небо. Все точно. Все правильно.
Но правильно и то, что она отдала гранаты и осталась возле Нечаева. Больше того, когда от дороги раздались выстрелы, взрывы гранат и истошные крики, она подхватила веревку и потянула сани, уходя подальше, в глубину кустарника. Вероятно, она даже не боялась. Она делала это просто на всякий случай.
Измученный, вконец загнанный Иван с беспамятным Хусаином на плечах нашел ее по следам уже далеко от дороги. Он не стал упрекать за то, что она отошла подальше. Он посадил Хусаина в снег и сел рядом.
— Вот и всё, — сказал он и вытер слезящиеся от страшного напряжения глаза. — Вот и всё. Довоевались.
Она молчала. Иван вздохнул злобно и безнадежно. Она достала из саней фляжку с водкой, влила немного в рот Хусаину и протянула фляжку Ивану. Он отрицательно покачал головой. Тогда она устало сказала:
— Нужно.
Иван посмотрел на нее долгим, пристальным взглядом, и она видела, как в глубине его голубых глаз разгорается гордый огонек, и поняла, что в нем опять просыпается мужская гордость. Он сделал несколько глотков, и Валя спросила:
— Автомат ты снял с Григория?
Он не ответил. Валя все так же спокойно сказала:
— Подожди здесь. Разведи костерчик.
По следам она вышла к дороге, по которой в мглистой рассветной пелене мчались крытые машины, отыскала труп Григория и сняла с него автомат.