Фронтовичка
Шрифт:
Пораженная этим упреком, Валя остановилась. В затылке затеплилась страшная точка, но Валя усилием воли погасила ее и мысленно повторяла: «Да-да… А кто ты есть? Ты кто? Живешь на сомнительные капиталы от неразоблаченной трусости. Разве на свою зарплату ты могла бы прожить? Презираешь мать, а ешь ее хлеб, оскорбляешь военных, а сама палец о палец не ударяешь, чтобы помочь им. И ты еще считаешься комсомолкой, ты еще думаешь, что удивительно честна, и серьезно беспокоишься, красива ты или нет? Кто ты есть? А? Кто? Ну, отвечай же, отвечай!» — требовала от себя Валя и, как недавно не могла представить себе свой облик, так и не могла ответить на этот вопрос.
В комнату вошла Наташка и, не глядя на Валю, безразлично
— Слушай, жиличка из двадцать третьей квартиры заболела. Я сказала, что дежурить на крыше будешь за нее ты.
Это окончательно взорвало Валю. Еще и эта девчонка, эта вланжевая соплячка смеет не только распоряжаться ею, но еще и презирает ее. Она, не сдерживаясь, почему-то визгливо закричала:
— Мне надоело, Наталья! Кто тебе разрешил распоряжаться мной?!
Наташа с интересом и некоторой долей презрения посмотрела на сестру, пожала худенькими плечиками и раздельно, подражая матери, сказала:
— Пожалуйста, без истерик. Не умела воевать, сумей хотя бы дежурить.
Не помня себя, Валя бросилась на сестру, крича что-то отчаянное. Наташка поняла, что дело не в истерике, и испугалась по-настоящему. Ее великолепное детское презрение, сознание своего превосходства и Валиного ничтожества мгновенно исчезли, и она, бросившись к двери, завопила:
— Мама-а! Мама-а!
Валя не стала догонять, круто повернулась и побежала в свою комнату.
Рано утром она пришла в райком комсомола и сказала:
— Я прошу послать меня на фронт.
— А как с контузией? — участливо спросил заведующий военным отделом.
— Все прошло. Посылайте куда угодно и кем угодно. Только скорей.
8
Сухиничи, Думиничи, Козельск и Мосальск… Названия городов, знакомых только по сводкам Совинформбюро. Они где-то рядом, а попасть в них не удается. Дивизия беспрерывно кочует по заснеженным лесам, по пустым, будто вымершим деревням. Скрипят сани, весело тарахтят полуторки и солидно, как «юнкерсы», подвывают «ЗИСы». Где-то совсем близко — за кромкой ли леса, за дальним ли увалом, за вот тем ли взгорком — передовая. Дивизия все время ходит вдоль передовой. Иногда на дорогах рвутся снаряды, бывает бомбежка. Но все это как-то несерьезно, ненастояще. Словно после того, как выстояли на Волге, все — от командира дивизии до последнего ездового — поняли: немец сломался.
— Луснулся, — как говорят дивизионные остряки.
Они же называют и себя и своих сослуживцев «кочевниками». Иногда попадаются встречные люди из «болотной» дивизии, иногда и «лесники». Каждая дивизия получила негласное, но прочное прозвище. Об этом знают все — в армии и даже во фронте. Знают и молчаливо, весело поддерживают прозвища. Вообще, первое, что поразило Валю Радионову на настоящем фронте, была неизвестно как сложившаяся и непонятная ей веселая деловитость. Вместо командиров — «бати» или «хозяева». Нет ни полков, ни складов — есть хозяйства. Командиры не только спорят по сугубо теоретическим вопросам войны, но и много и охотно смеются. Бойцы норовят попасть в дома отдыха, которые вдруг выросли в брошенных деревнях, ходят в чайные, открытые во всех «хозяйствах», пристраиваются к банно-прачечным отрядам, перешивают гимнастерки, потому что воротники стали узковатыми, подгоняют по росту шинели. Если б не редкие выстрелы, можно подумать, что идет спокойная, хорошо налаженная жизнь.
Валя ждала не этого. Она хотела подвига, очищения от собственных мнимых и настоящих слабостей. Но на фронте она попала в дивизионный ансамбль.
Всему виной была гитара.
Уже когда все было готово, когда мама поплакала и перекрестила, когда на дорожку посидели и Валя взялась за вещевой мешок, новенький, с поперечными лямками, вчера только выданный, молчаливая Наташка не выдержала.
— Захвати гитару, — сказала она. — Пригодится.
В ее голосе было столько скрытой насмешки, неверия, так откровенно смеялись ее большие светлые глаза, что Валя почти с ненавистью выхватила из ее худеньких, с синими жилками рук свою гитару и бросила на аккуратно убранную и сиротливо ненужную кровать.
— Если кто тронет, голову оторву! — процедила она сквозь зубы и совершенно неожиданно закончила: — Задрипочка.
Наташка рассмеялась, но в глазах у нее не было ни веселья, ни прощения. Горячие, огромные, они светились насмешкой и жалостью.
Елена Викторовна всплеснула руками, будто отряхивая с них что-то липкое и неприятное, и обиженно, разочарованно протянула:
— Валентина… — но она сейчас же поняла старшую дочь и впервые не прижала руки к груди, а беспомощно опустила их перед домашним начальником. — Наташа, как ты можешь, в такую минуту…
— Ах, да оставьте вы, пожалуйста, — рассерженно, не глядя на мать, ответила Наталья. — Все обойдется.
Валя уничтожающе посмотрела на сестру и, стуча сапогами, ушла.
Нелепое прощание не огорчило ее — она уже успела убедить себя, что никогда больше не увидит ни московской квартиры, ни родных. Она ушла на фронт не для того, чтобы возвращаться. Правда, теперь она не собиралась умирать, но верила и почти знала, что ко всему прошлому, даже институту, она не вернется. И потому что она так настойчиво убеждала себя в этом, она вспоминала только о гитаре и скучала по ней.
Из запасного полка ее направили в Н-скую стрелковую дивизию машинисткой в разведотделение — места переводчика там не было. Штаб дивизии она застала в пустой лесной деревушке. Все жители из двадцатипятикилометровой прифронтовой зоны были выселены.
Комендант штаба направил ее в женское общежитие — стоящую на отшибе большую пятистенную избу. Темнело. Снега лежали голубые, плотные, а устланные лапником дороги резко чернели. Валя, робея, скользила в колеях, искоса посматривая по сторонам. В сумерках мельтешили серые фигуры в шинелях, в запачканных и потому тоже серых полушубках, слышался вызывающе счастливый девичий смех. Это показалось странным: в сумерках все серые фигуры казались мужскими, а смех — только женский. И это почему-то насторожило Валю. Среди разведчиков она была единственной девушкой, что как-то выделяло ее, утверждало право быть хоть чуть-чуть, но не такой, как все. И в запасном полку это ощущение не исчезло, потому что девушек в нем было немного и все они как-то быстро уходили. Здесь, в дивизии, в непосредственной близости от фронта, девичий смех показался Вале обидно ненужным. Она нахмурилась и вошла в сенцы указанного ей дома. Но и за дверью пела девушка.
Валя рассердилась и, не постучав, толкнула дверь в избу.
Освещенная ярким пламенем русской печи, стояла полная, краснощекая девушка в ватных шароварах. Прямые, сально блестевшие светлые волосы падали на потный розовый лоб. Маленькие глаза быстро и безжалостно ощупали Валю с головы до ног. Девушка отвернулась и, поддев рогачом чугун с розовеющей на огне свежевымытой крупной картошкой, бросила через плечо:
— Выдь-ка, ноги обмети. Не в клуб, в дом вошла.
Валя не сразу поняла, в чем дело, с недоумением рассматривая ширококостную, упитанную и сильную девушку, раскрытую ляду подполья и непривычную, ярко освещенную горловину русской печи. Будь Валя крестьянкой, она сразу бы поняла, что девушка у печи человек жадный. Возле брошенных домов было много дров, и стряпуха обрадовалась дармовщинке: навалила непомерно большой костер, от которого печь могла расщелиться. Но Валя была горожанкой и относилась ко всему, что происходит в деревне, с благочестивой убежденностью в его совершенной необходимости и справедливости. Девушка у печи поняла это и визгливо крикнула: