Фронтовичка
Шрифт:
Они шли по тропинке, смеялись, громко разговаривали и казались очень довольными собой и друг другом. Но плечо мерзло все сильней, и потому все чаще пробегал озноб. Первое в жизни желание, первый призыв так и не был услышан.
11
Валя уже давно заметила, что, когда она играла и пела как будто для себя, как бы забывая об окружающих, подбирая вещи по своему настроению и вкладывая в них кусочек сердца, ее слушали особенно внимательно, и тогда она и в самом деле забывала о притихших зрителях. Виктор всегда улавливал это ее
— Да ну, пустое, просто ты была в ударе…
Вот такой «удар» пришел к ней в один из предвесенних новолунных вечеров на самой передовой. В большой землянке собралось десятка три бойцов и сержантов. Они сидели на нарах, стояли в проходах, торчали в дверном проеме. Было душно, тесно и небезопасно: стоило только снаряду угодить в ненадежные накаты…
Дежурный по батальону заметил этот непорядок и попытался было разогнать половину слушателей, но вместо этого сам застрял у дверей и примолк.
Валя пела много и хорошо. Отдыхая во время исполнения Виктором сольного номера, она поймала себя на том, что пела в этот вечер и не для себя, и не для всех. Пела она, оказывается, для сероглазого, светловолосого паренька, который сидел на нарах чуть наискосок от Вали и, не отрываясь, с восторженной улыбкой смотрел на нее. И она тоже невольно смотрела на него и по выражению его глаз, лица, даже по движению рук угадывала, нравится ему то, что она поет, или нет, и старалась петь так, чтобы ему нравилось. Паренек словно понимал это и отвечал ей благодарным и чуть восторженным взглядом чистых серых глаз.
И еще отметила в этот вечер Валя: раньше, когда она пела и играла словно для себя, забывая о слушателях, она никогда не знала такого хорошего, горделивого чувства, какое узнала в тот вечер. Горделивого потому, что поняла: она может овладеть вниманием, когда захочет, и это заставляло ее по-новому взглянуть на своих слушателей. Раньше она не видела их. Сейчас она видела почти каждого, оценивала мгновенно, даже пыталась представить их характеры.
Сделав это открытие, Валя выбрала пожилого, невозмутимого бойца и с веселой, даже резкой решимостью подумала: «Сейчас я его расшевелю…»
Прильнув к гитаре, она тихонько повела одну из любимых дедушкиных песен:
Глухой, неведомой тайгою…Голос ее лился ровно, и в нем все сильнее звучали нотки задумчивой печали.
Сибирской дальней стороной, —выдохнула она и, отрываясь от гитары, взглянула на пожилого бойца.
Его широкоскулое обветренное лицо было все так же бесстрастно, и только в узких, глубоко сидящих глазах мелькнуло что-то беспокойное. Но боец сразу же потупился, а его прокуренные усы сникли.
Вале почему-то стало жалко его, себя, бежавшего с Сахалина бродягу и своего отца, который сидит, должно быть, в этой самой глухой сибирской стороне. Горло перехватила спазма, но Валя быстро справилась с собой и, не отрываясь, глядела на пожилого бойца, пела только для него — усталого и, судя по всему, видевшего много бед и знающего терпкую горечь пережитого несчастья. Всю душу, все свое не бог весть какое мастерство вложила она в эту песню, но лицо бойца было все так же невозмутимо и бесстрастно. И когда она уже забыла о своей дерзкой решимости и почти разуверилась в себе, вдруг заметила, что в уголках солдатских глаз — сначала в одном, потом в другом — блеснули бисеринки слез. В эту минуту Валя и сама чуть не расплакалась. Прервав песню, она склонилась к гитаре, поправляя челочку.
— Не могу больше…
Когда она подняла голову, то прежде всего увидела восторженные и тоже будто помутневшие глаза светловолосого паренька, а уже потом — другие суровые и торжественные лица.
В землянке было очень тихо, и, несмотря на то что за ее накатами по-прежнему неторопливо погромыхивала и посвистывала война, никто ее не слышал. Наверное, первый раз в жизни Валей овладело великолепное чувство торжества, приподнятости. Оно все ширилось и теснило грудь. Не находя сил совладеть с ним — огромным и радостным, — Валя смахнула уже счастливые слезы, озорно тряхнула челочкой и крикнула не своим — низким и волнующим — голосом:
— И-ах!
И сейчас же рванула струны гитары, с лихорадочной быстротой извлекая из них лукавый и отчаянный мотив плясовой.
Что-то дрогнуло в лицах солдат, что-то пробежало по их напряженным фигурам, но некоторое время они все-таки были недвижимы. В этот момент Виктор — чудный Виктор! — рванул аккордеон, и плясовая сразу заполнила землянку! Светловолосый паренек с таким же низким, волнующим выкриком взлетел с нар и с ходу отделал коленце.
Как ни тесно было в землянке, все сразу пришло в движение, подалось в сторону, прижалось и утряслось. Перед музыкантами образовалось маленькое пространство, в котором бесом крутился паренек, заглядывая в лицо играющей Вале. Торжествующее, сладостное чувство все еще распирало ее, и она, швырнув гитару на нары, избоченясь, пошла вокруг паренька.
— Ну, черт, а не девка, — сказал кто-то и захлопал в ладоши, отбивая музыкальный такт.
Другие поддержали, точно находя в этом выход некоторой неловкости, порожденной чересчур уж стремительным, истинно русским переходом от щемящей светлой грусти к бурному, отчаянному веселью.
Пожилой солдат украдкой вытер уголки глубоко сидящих глаз, отобрал у соседа Валину гитару и, неудобно держа ее на руках, как больного ребенка, стучал каблуками о переднюю облицовку нар и с умиленной гордостью кричал соседу на ухо:
— У меня, однако, дочка такая же… оторви и брось! — И восхищенно закончил: — Ну-у, девки теперь пошли…
В разгар этого веселья через головы торчащих в дверном проеме бойцов заглянул одетый в маскировочный костюм человек с надвинутым на ушанку капюшоном и громко сказал:
— Луна заходит, товарищи.
Сероглазый паренек оборвал пляску, встряхнул волосами и полез на нары.
Землянка быстро опустела, и в ней замелькали белые маскировочные костюмы, зазвенело оружие, послышался приглушенный отрывистый разговор. Пожилой солдат степенно передал Вале гитару, протянул ей сложенную лодочкой тяжелую лапу и, поклонившись, серьезно сказал: