Фронтовые записки
Шрифт:
Фронтовые Записки
Кто знает, может быть, этот рассказ
будет нужен людям,
а не только мне одному…
С начала декабря 1941 года я был вызван в морской отдел Московского горвоенкомата, где состоял на учёте младшим лейтенантом запаса. Замечу кратко, что после четырёхлетней военной службы во Владивостоке меня демобилизовали командиром взвода запаса и представили к аттестации лейтенантом. Аттестационный лист путешествовал по Наркомату обороны 1937-й и 1938-й годы, а в 1939 году стало известно, что он затерялся. Тогда я был направлен на переаттестацию в Севастополь. Курсы усовершенствования командного состава запаса при штабе Черноморского флота аттестовали меня старшим лейтенантом. Это было в разгар войны с Финляндией. Стояла лютая зима, но в Севастополе светило яркое солнце, и под ногами таял мокрый снег. Меня направили опять на Тихоокеанский флот: там служил я в сороковом году в звании старшего лейтенанта — помощником командира тяжёлой морской береговой батареи на железнодорожной установке. С побережья Северной Кореи, из далекой бухты Посьета смотрел я в артиллерийский бинокль на горящее бирюзой Японское море. Кончился 1940-й год — и я снова в Москке, на гражданской службе. С начала войны райвоенкомат привлёк меня к руководству «Всевобучем»* (* Всевобуч — Всеобщее военное обязательное обучение). А когда наступил памятный для Москвы день 16 октября 1941 года, и в военкоматах личные дела в панике сжигались, я «помолодел»: согласно уцелевшим документам, из старшего превратился в младшего лейтенанта. Таково краткое отступление, касающееся печальной и обидной истории присвоения мне офицерского звания. Вместе со мною был призван на военную службу, также из запаса, лейтенант Георгий Певзнер, инженер, автор распространённого учебного пособия «Электрическое оборудование подвижного состава Московского метрополитена». Этой книгой долгие годы пользовались работники тягового хозяйства метрополитена, по ней учились курсанты, овладевавшие профессией помощника и машиниста подземных электропоездов. Утром одиннадцатого декабря Певзнер и я одновременно были приняты в горвоенкомате батальонным комиссаром Моцкиным, человеком без военной выправки, болезненного вида. Одет он был в чёрное морское хорошо подогнанное обмундирование. Осталось в памяти узкое, худое лицо Моцкина, маленькие неприятные глазки и множество вставных зубов. Вместе с Моцкиным принимал нас капитан — мой сослуживец по 12-й артиллерийской железнодорожной бригаде ТОФ* (* ТОФ — Тихоокеанский флот) во Владивостоке. Случайная неожиданная встреча пробудила в памяти далёкие, залитые дальневосточным солнцем молодые годы. Мы стояли и молча слушали патриотические реляции батальонного комиссара, расхаживавшего по кабинету и жестикулировавшего перед нами. Заканчивая выступление, он предложил нам подписать заявление о добровольном поступлении в артиллерийскую противотанковую часть. — Моряки фронту не нужны, на море сейчас делать нечего, — убеждал он. Был серый декабрьский полдень, когда двадцать второй номер трамвая, долго крутясь по Москве от Краснопресненской заставы до Каланчёвской площади, доставил нас домой из горвоенкомата, но уже без паспортов и без военных билетов: вместо них нам дали запечатанные конверты для вручения в Хамовнических казармах командиру Московского особого отряда моряков — МООМ, куда мы были направлены. С небольшими чемоданчиками в руках шли мы по морозной, завьюженной Метростроевской улице. Мимо пробегали грохочущие трамваи, на которые и садиться не хотелось, как посмотришь на мохнатые от снега, схваченные морозом окна. Так дошли мы до большой площади. По правой стороне её тянулись высокий глухой забор и здания однообразно вымощена булыжником. Противоположная половина её, где стояли коновязи перед длинными зданиями конюшен, была
в хорошо утрамбованной земле, в этот день мёрзлой и местами покрытой снегом. Здания казарм с расположенными напротив конюшнями и манежем составляли продуманный и красивый архитектурный ансамбль. Трамвайная линия по Метростроевской улице доходила только до площади, а затем, обогнув старинную белую церковь «Споручница грешных», уходила вправо.
В штабе МООМ, узнав, что мы средний командный состав — артиллеристы, не стали вскрывать наши конверты, сразу направив нас в штаб отдельного артдивизиона, входившего в отряд и помещавшегося здесь же, в казармах. Начальник штаба дивизиона, белокурый лейтенант Колбасов, очень молодой, с приветливым чистым лицом и серыми задумчивыми глазами, вскрыл при нас конверты, в которых, кроме направлений, оказались сданные нами документы, и, прежде всего, послал нас обмундироваться. «Он лицом и характером, должно быть, похож на молодого диакона из чеховской “Дуэли”», — подумал я, глядя
с ним по коридорам, он показал нам кабинеты командира отряда полковника Смирнова и комиссара отряда бригадного комиссара Владимирова. Пришлось всё же попросить его приютить на какое-то время наши вещевые мешки и чемоданчики, сами же мы отправились в путешествие, необычное потому, что проходило во мраке. Тьма улицы, проглядывавшая через разбитые окна, являлась время от времени единственным спасительным светом, дававшим возможность как-то ориентироваться. Вскоре в немногих местах зажглись светильники в виде самодельных фитилей, положенных на
блюдечко или тарелку с расположенным в них жиром. По всему зданию раздались удары молотков: это хозяйственная команда забивала оконные проёмы досками и рубероидом или фанерой. Тьма в помещениях от этого сильно сгущалась. В бесполезных движениях по коридорам прошёл весь вечер. Неоднократное заглядывание в кабинеты командования ни к чему не приводило. Ни командир, ни комиссар не появлялись. Только одно время в кабинетах работали, задраивая окна, красноармейцы. Поужинали. В столовой освещение было скудное: две керосиновые лампы и несколько блюдечек с чадящими фитилями. Однако после сплошного мрака, которого мы прямо-таки наглотались, попасть в освещённую столовую показалось приятным. Ужин был скудным. В десятом часу вечера мы были снова у двери заветного кабинета. В казармах стало очень холодно. Мы всё время были одеты и даже ужинали, как и большинство, в шинелях, снимая только шапки и рукавицы. Привычно уже я стукнул в дверь и тут же отворил её, заранее предполагая, что в кабинете никого нет. Заглянув туда, увидел за столом сидящего полковника и со словами «разрешите войти» шагнул в кабинет, но тут же остановился: в глубине длинной комнаты, на фоне большого, по-видимому, забитого, утеплённого и зашторенного окна, за просторным письменным столом сидел полковник — командир отряда. На одном из двух приставленных к столу мягких кресел, на его ручке, сидел очень высокий мужчина, по-видимому, комиссар. На столе стояло несколько бутылок с вином или водкой, стояла закуска, стаканы: всё освещалось большой керосиновой лампой. При моём входе комисар оглянулся в полоборота. — Разрешите войти? — громче прежнего повторил я, не разобрав, что сказал мне обернувшийся комиссар. — Иди к… матери, — звучным голосом и с сильным выражением почти крикнул комиссар, а когда я, невольно остолбенев, продолжал стоять, полковник, вдруг быстро поднявшись из-за стола, схватил с него бутылку и замахнулся ею на меня. Это отрезвило, я нырнул в дверь и прикрыл её за собою. Бутылка за дверью со звоном разбилась. — Что там такое? — спросил Певзнер. — Черт знает что, пошли скорее отсюда, — ответил я, увлекая его за собою и рассказывая надолго запомнившуюся картину. Разыскав, по описанию младшего политрука, кубрик командного состава, мы улеглись на свободных койках с одеялами и тюфяками. Спали до утра, покрывшись шинелями, не раздеваясь. Так закончился первый день нашей военной службы. Отдельный артдивизион состоял из трёх батарей и взвода управления дивизионом. Командиром дивизиона был высокий и громогласный капитан Фокин, комиссаром дивизиона оказался Моцкин. Батареями 76-миллиметровых орудий командовали лейтенанты: Соколов — первой батареей, Шароваров — второй батареей и Калугин — третьей. Командиром взвода управления артдивизиона был старший лейтенант Лапшёв. К командиру МООМ «представиться» мы больше не ходили. Вместо этого были на приёме у капитана Фокина, причём в кабинет к нему ввалилось сразу человек восемь командиров, призванных из запаса. После поверхностного знакомства с каждым Фокин определял нашу дальнейшую судьбу. — Фамилия? — Лейтенант Юшин. — Кем работали на гражданке? — спрашивал капитан, просматривая лежавшие перед ним документы. — Преподаватель я, учитель русского языка… — В третью батарею, командиром огневого взвода, — обрывал Фокин, — идите! — Фамилия? — Лейтенант Мальцев. — В первую батарею, командиром взвода управления батареей, — первым помкомбатом будете. — Но, видите ли, я работал всё время в торговой сети… — Это сейчас не имеет значения. Следующий! — Лейтенант Бобков, начальник отдела сбыта Наркомата… — Так, так… назначаю начальником боепитания дивизиона. — Есть! Дошла очередь и до именя с Певзнером. — Оба артиллеристы, — мельком взглянув на нас, сказал Фокин, — как раз две вакантные должности для вас остались. Выбирайте сами: кто из вас будет командиром огневого взвода и кто — командиром взвода управления батареей. Мы переглянулись. Командир огневого взвода — это пушки или матчасть, как принято называть их у артиллеристов, это — орудийные расчеты, т. е. артиллерийская прислуга. Находиться придётся, как правило, в нескольких километрах от передовой линии фронта при стрельбе по невидимым целям, раздельной наводкой. Резиденция командира взвода управления — это передовые наблюдательные пункты на передовой линии, что интереснее, но куда как опаснее, чем пребывание на удалённых артиллерийских позициях. Кроме того, ответственность за связь, за хозяйство телефонии и за радиостанции, за приборы артиллерийского наблюдения и разведки. В подчинении — телефонисты, радисты, разведчики-наблюдатели и корректировщики, связные. Хозвзвод или хозотделение, во главе со старшиной батареи, также подчинён командиру взвода управления как первому помощнику командира батареи. В голове пронеслись мысли, что если я хорошо знаком с материальной частью артиллерии, то вот уж в радиотехнике и телефонии совершенно не сведущ. — Я хотел бы быть командиром огневого взвода, — уверенно сказал между тем Певзнер, — моя специальность — матчасть 76-миллиметровых пушек. — Ну что же, — сказал капитан, — договорились. Назначаю: вас, — он обратился ко мне, — первым помощником командира третьей батареи, а вас, — он посмотрел на Певзнера, — в первую батарею, командиром огневого взвода. — Есть, — ответили мы. Так состоялось наше назначение и первое знакомство с командиром артдивизиона.
В Особый отряд моряков Певзнер и я были зачислены во время нахождения отряда на фронте, во втором эшелоне войск Можайского направления. На переднем стекле грузовых автомашин, въезжавших и выезжавших из ворот территории казарм, часто выделялся белый прямоугольник с надписью: Москва — фронт — Москва. Однако понять структуру отряда было трудновато. Стрелковые батальоны, сформированные из моряков, преимущественно балтийцев, уцелевших после прорыва немцев на Вязьме, большей частью были на фронте, состав их в казармах менялся. Входил в отряд мотоциклетный батальон: в здание, где он размещался, мы ходили по утрам умываться. Была отдельная рота автоматчиков: молодые крепыши в чёрных морских шинелях и шапках несли караульную службу. Часовые с автоматами у ворот главного входа не препятствовали минутной встрече с родными, если выйдешь в кителе без шинели и шапки. Через несколько дней после нашего зачисления стало известно, что отряд переформировывается в стрелковую бригаду с сохранением названия морской. Артдивизион не имел ещё пушек — своей основной матчасти и не был ещё укомплектован личным составом. Предстоял период комплектования и обучения. Неизвестно было, какой тягой будут наделены наши пушки — мото- или конной. Пополнение прибывало почти ежедневно, но ненадолго. Рядовых куда-то списывали, откуда-то прибывали новые. Появились краснофлотцы из Новороссийска, эвакуированные туда после взятия немцами Севастополя и Одессы. Поступали из госпиталей после излечения раненые. Такими в моём взводе оказались радист Быков и разведчик Касьянов. Несколько человек из моего взвода — Умнов, Стегин, Покровский — были москвичами и всегда особенно стремились домой. Куда там! Об увольнении домой, нас предупредили, — не может быть и речи. Больно было осознавать, что недоступно мне тридцатиминутное путешествие пешком до дому или на метро. Почему так? Зачем это? Непонятно и обидно… А Умнову-то до дома дойти всего десять минут нужно. Приказ, запрещающий увольнения в город, был строгим, нарушать его не решались. Отдельные смельчаки, впрочем, находились…Вскоре мы получили новенькие трёхдюймовые орудия, определилась и тяга: пушки привезли и поставили в сквере, за казармами, трактора ЧТЗ — Челябинского тракторного завода — стояли там же на морозе. Трактора часто портились (или замёрзали), чумазые, перепачканные трактористы лежали под ними на спинах, что-то ремонтируя, наши пушки стояли в ряд поодаль, занесённые снегом. По утрам мы приходили в сквер для занятий и тренировок, сметали снег с пушек, расчищали вокруг них площадки. Интересно было наблюдать тактические занятия наших пехотинцев, они часто проводились на пересечённой местности Центрального парка культуры и отдыха имени Горького — напротив казарм, через реку. Много часов уделялось ежедневно строевой подготовке пехотинцев. Москва-река была занесена снегом, мы переходили её на лыжах, а территорию парка использовали для тренировок в прокладке телефонной линии и передаче по ней команд и сообщений. Количество телефонных аппаратов и катушек с проводом ПТФ было недостаточным, и тренировки приходилось ограничивать расстоянием в два-три километра. Бойцы пехотных батальонов уходили для учений далеко за парк. Возвращаясь обратно, они жгли костры из беседок, плетёных кресел, шезлонгов, деревянных помостов и скамеек парка. Костры были единственным местом, где можно было на морозе погреться: в ту зиму столбик термометра упорно держался около тридцати градусов. Наше ученье шло плохо. В казармах был мрак и холод. За полтора месяца нашего пребывания там не исправили водопровод, канализацию, электричество. Тёмный кубрик, в котором разместилась батарея, освещался чадящими фитилями, спали не раздеваясь. Были отдельные корпуса казарм, куда тянулся народ к батареям центрального отопления и к электрическому свету. Однако большее время проходило во тьме и холоде, да ещё при очень скудном питании. До учений ли тут было! Много времени отнимали работы всякого рода. Сначала рыли во дворе траншеи и спешно сооружали над ними из тёса уборные. Потом получали технику, причём как-то удивительно неорганизованно. Через две недели нам приказали сдать наши пушки на склады в Лосиноостровскую. Мы их сдали. Потом предложили получить там же новые 102-миллиметровые орудия с предлинными стволами. Съездили туда, получили. Снова приказали сдать 102-миллиметровые пушки, опять получить трёхдюймовки. Эти — новенькие — остались у нас. Ещё хуже было с тракторами и конной тягой. Трижды переменяли лошадей, от восьмидесяти до ста двадцати голов, два раза переменяли тракторную тягу. Эти операции возлагались почему-то на меня. Много ли времени взводу своему при этом уделишь? Во второй половине января получили мы две походные радиостанции, однако долго не давали в батарею радистов. Наконец, дали двух: Быкова и Даньчина. В помощь к ним и для обучения пришлось прикрепить Колесова и Лапшина. Наладка и проверка радиостанций, зарядка батарей велись в большой спешке перед самой отправкой на фронт. Наконец-то определилось главное: нашей батарее дали быстроходные тягачи НАТИ-5 с кузовами, а также семнадцать лошадей и восемь саней: на трёх из них мы соорудили крытые кузова из фанеры. Сани предназначались для подвозки боепитания. Казармы с каждым днём пустели: бригада уходила на фронт. Куда? На какой фронт? Ответ был непроницаемой тайной. В конце января командование дивизиона устроило прощальный вечер комсостава. Приглашались жёны и родные. Собирались взносы — по шестьдесят рублей с человека. Я решил не приглашать своих родных на вечер, но деньги внёс и полученный «сухой паёк» (главное в нём — сливочное масло!) переправил домой. Вечер заключался в повальном «дозволенном» пьянстве. К Певзнеру пришли две сестры. К Мальцеву пришла жена — маленькая, скромная. Водки было много. Закуски мало. Батальонный комиссар Моцкин держал речь, провозглашая тосты. Бригаде присвоено было звание гвардейской. Я не напился. Удержал в себе серьёзное, вдумчивое настроение.
17-е февраля 1942 годаВ деревне Жегалово Калининской областиХочется восстановить в памяти события и впечатления последних дней. Письма писать бесполезно — вряд ли дойдут они отсюда. А мысли мои все в далёкой Москве, среди родных, любимых, близких моему сердцу…
30-го января наш эшелон, после трёх дней стоянки, двинулся, наконец, со станции Кожухово Окружной железной дороги. К фронту! Настроение довольно пониженное. Лично для меня эти три дня стоянки в Кожухове ознаменовались сплошной беготнёй и разъездами по Москве в поисках дезертировавшего из моего взвода краснофлотца — радиста Даньчина. Был на квартире его сестры на Первой Мещанской улице, в комендатуре города, в пересыльном пункте, в экипаже. Выполнял тяжёлый долг командира взвода. В последний день, перед отъездом в помощь, а может быть, и для руководства дали мне сопровождающего — помощника начальника особого отдела, который показал в этом сыскном деле и большое искусство своё, и рвение. Безрезультатно однако. Даньчин как в воду канул. Я так и предполагал, что мы его не найдём. Человек он тёртый, а оборона Одессы наложила на него определённый отпечаток. Наконец, это сплошное дёрганье, усугублённое получением явно невыполнимых приказаний и довольно жидким питанием, кончилось. Поздно вечером мы двинулись в путь. Перед самой отправкой здесь же на станции был перед строем дивизиона
расстрелян краснофлотец нашей бригады — некий Скотинкин. Тоже дезертирство. Зрелище не из приятных. На него выводили всех в приказном порядке. Я был дежурным по батарее и, прикрываясь этой маркой, не вышел из вагона. Оставался со мной в вагоне и мой радист, младший командир Быков, который, между прочим, сказал: «Убейте меня, товарищ лейтенант, стрелять в него я не стал бы». Я промолчал на это. Хорошо, что в это время здесь не было нашего комиссара. Была бы Быкову баня! Краснофлотцы с расстрела вернулись возбуждённые, правда, чувства у многих были противоречивые. Рассказывали, расстрелянный держал себя внешне спокойно, даже несколько вызывающе, курил, подбрасывал ногою камешки. Стреляли шесть человек на расстоянии десять шагов. По одному человеку из каждого подразделения. Все отобранные батальонным комиссаром. Из моего взвода выбор пал на командира отделения разведки Козлова. Он — выдержанный партиец и стрелок меткий. Через два часа прибыли на станцию Лихоборы Окружной железной дороги. Москва рядом, а не видишь! Стояли около суток. Следующая остановка — Ховрино Октябрьской железной дороги. Здесь задержались более чем на двое суток. Ходили в баню. Бельё не выдали: надели старое. Неприкосновенный запас — одна смена белья — у меня был, однако решил отложить, надеть в более тяжёлые времена. В вагоне наслаждаюсь теплом! После полутора месяцев дрожания в Хамовнических казармах в Москве это более чем приятно. Да, теперь, находясь уже не в железнодорожном товарном вагоне, могу беспристрастно сравнить «отдых» и «ученье» в Хамовнических казармах с путешествием по железной дороге. Последнее было значительно приятнее и лучше. Имеешь возможность погреться, посушиться у печки, поспать, посмотреть на свет Божий… Только вот с питанием было очень неважно. Сытых дней, пожалуй, не видели…Путешествие по железной дороге длилось до станции Бологое Октябрьской железной дороги и закончилось лишь 13-го февраля. Очень напряжённо работает ещё дорога. До Калинина нас буквально проталкивали. Перерывы между толчками доходили до суток. Крупные задержки были в Подсолнечной, в Крюкове, в Клину. От Калинина ехали быстро. От Крюкова до Калинина — картина сплошных ужасающих разрушений. Не верится даже, что когда-то, ещё в 1931 году, я бродил здесь, по Крюковским лесам, собирал грибы, пил кофе, молоко на веранде вместе с Анной Васильевной и Марией Васильевной Чёрнышовыми. Тогда было лето, теплынь, зелень, молодость. Тогда на всё смотрел жадными глазами влюблённого в жизнь человека. Тогда всё привлекало: красота подмосковной природы, шум и нарядность пригородных платформ и станций, пестрота сменяющихся впечатлений. Теперь зима. Занесены снегом поля. Разбитая и изуродованная железная дорога. Взорванные мосты, валяющиеся после бомбёжки вагоны, платформы, цистерны. Сожжённые станции. На протяжении всей дороги подорванные телеграфные столбы и валяющиеся на земле бесконечные провода. В Крюкове сохранилось не более 20 % всех строений. Остальные — обгорелые трубы, развалины, руины. Торчит снесённая на две трети высоты прямым попаданием труба кирпичного завода. Рядом с ней — остатки сараев, уничтоженные миномётным, по-видимому, обстрелом. На дорогах, во дворах, у крылец и порогов — трупы красноармейцев. Замёрзшие, грязные, босые (валенки сняты), иногда даже с обрезанными кусками шинелей. Их подбирают на сани, сваливают в общие ямы. Но ведь больше месяца прошло, как были выбиты немцы из Крюкова! Или убитых было астрономически много? И почему не видно трупов немцев? Говорят, что ими набит целый сарай. Я его, однако, не видел. Целый день бродил по Крюкову, смотрел трупы, разбитые танки и машины, трактора и танкетки. Много отгороженных участков с надписью: минировано. Бродил с начальником связи дивизиона, старшим лейтенантом Лапшёвым. С ним быть приятнее, чем с другими. Бесспорно, что он культурнее других из командного состава дивизиона. Остальные — народ очень серый, даже на редкость. Командир батареи — сибиряк, человек неплохой, добрый малый, и я рад такому, но читает он по складам, как бы заикаясь, чем часто вызывает чуть заметную улыбку у многих краснофлотцев. Комиссар батареи Зуяков часто кричит: «Застрелю, разжалую!» Кричит на краснофлотцев, что ходят с распущенными у шапок ушами, а у самого уши в это время распущены. Кричит, что процветает мат, а сам в это время матерщинит. В Крюкове с начальником связи залез на тяжёлый танк, провалившийся в ловушку. Внутри — вцепившийся в пулемёт труп окоченевшего танкиста. Труп, может быть, героя сидит в танке больше месяца! И это на ходовой станции, в сорока пяти километрах от Москвы! Примерно такая же картина и в Клину, и в Калинине. Впрочем, в Калинине уже ползает трамвай. Несколько меньше пострадала Подсолнечная. Станция Лихославль. Ошеломлённое население тупо смотрит, как краснофлотцы нашего остановившегося эшелона тащат сложенное в штабеля сено, ломают на дрова пристанционные постройки. Капитан приказывает прекратить безобразие. Выносят молоко. Меняют литр на две пачки махорки, на мыло. В махорке терпим периодически нужду, однако многие меняют. Я не меняю, но с этих пор положил в карман одну пачку. Буду носить. Может быть, когда-нибудь это будет единственный кусок хлеба. В Бологом стояли двое суток в каком-то далёком тупике. Ходил на лыжах. Один раз со взводом, но для себя неудачно. Много раз падал при спуске с горок. Ребята смеялись, но добродушно. Ходил на лыжах к нашему сбитому двухмоторному бомбардировщику. Снова было общее построение всего личного состава дивизиона. Опять заседание особого отдела. Судили двух краснофлотцев: Кривоногова, из орудийного расчета нашей батареи, за дезертирство (он дезертировал ещё в Москве, и я искал его параллельно с Даньчиным), и другого, из транспортного взвода дивизиона (шофёр, фамилии не помню). Шофёра судили за кражу: он украл в близстоящем домишке у местной жительницы-старушки одну буханку чёрного хлеба. Председатель суда особенно пристрастно допрашивал, не голод ли толкнул его на этот поступок, на что он, конечно, отвечал отрицательно. Обоих приговорили к расстрелу с заменой расстрела отправкой на передовую линию фронта, где им предоставляется возможность смыть кровью свои преступления! Вечером того же дня грузили в эшелон продукты. Темень была непроглядная, носить мешки с продуктами краснофлотцам приходилось далеко по путям, через несколько желеэнодорожных составов. И, несмотря на то, что нашим батальонным комиссаром Моцкиным были поставлены на ноги комиссары всех батарей и расставлена значительная часть среднего командного состава, краснофлотцы всё же ухитрились и «спёрли»… тридцать две буханки хлеба. Ловок русский человек в воровстве! Кормят сейчас два раза в день. Утром и вечером, оба раза суп, обычно клёцки из ржаной муки. Эту муку, кстати говоря, в количестве нескольких мешков стащил где-то на станции из стоящего рядом состава командир транспортного взвода Велижевский. От комиссара ему, конечно, был нагоняй, однако мука использована для общей кухни эшелона. Клёцки делают часто, так как хлеб дают на день когда 400, когда 300, а иногда и по 200 граммов. Довольно голодно.
13 февраляПосле непродолжительных манёвров по железнодорожным путям станции Бологое двинулись дальше. Утро, часов десять. Стреляют малочисленные зенитки, высоко в небе реют немецкие бомбардировщики. Их немного. Бомбёжки не слышно. День ясный, солнечный. Мороз не сильный. Определяется наш дальнейший маршрут. Едем по однопутной железной дороге, окаймлённой зелёным еловым лесом. Пушистые ели стоят торжественно и неподвижно, осторожно удерживая на развесистых лапах тяжёлый груз снежного покрова. Путь — на Великие Луки. На первой же станции — Куженкино — отправляю в Москву, по традиции, две открытки. Станция паршивенькая, сомневаюсь — дойдут ли? У работающих на путях по очистке от снега ремонтных рабочих — местных бабёнок — узнаю станции по этой линии. За Куженкино пойдёт Баталино, далее Фирово, Горовастица, Чёрный Дор. Расстояние между станциями двадцать-тридцать километров. За Чёрным Дором железная дорога обрывается. Следует город Осташков, но путь к нему разобран. Немцы в него не заходили, однако путь был предусмотрительно разобран. Сейчас пути восстанавливаются настолько, насколько это возможно при снеге и морозе. Станции этой линии ежедневно подвергаются бомбардировке с воздуха. Где немцы, что в их руках, что в наших — бабы не знают. Сообщают, что местность на запад и на север очень гористая, покрыта густыми лесами. Сами мобилизованные на трудфронт жительницы окрестных деревень получают по 200 граммов хлеба в день. Вид голодный и истощённый. Едем быстро на запад. На станциях почти не задерживаемся. Состояние всех напряжённое. Всё время следишь за воздухом. Личные вещи собраны. Оружие, гранаты у всех на себе. Где будем разгружаться? Думаю, что в Чёрном Доре. От начальства никаких информаций не исходит. Это действуте неприятно. Сам я чувствую и держу себя спокойно. Вообще замечаю, что усложнение обстановки вызывает увеличение во мне спокойствия. Во всяком случае, растёт внешнее проявление спокойствия.
13-е февраля 1942 года2 часа дня. Прибыли на станцию Горовастица. Двадцать минут прошло, как со станции после бомбёжки улетели немецкие самолёты. Удачно! Получаем приказ выгружаться. Выгружаться приходится на высокую коротенькую погрузочную платформу, поэтому наш эшелон периодически подтаскивают к платформе по мере разгрузки с платформ — в первую очередь пушек, тракторов, тягачей и лошадей из вагонов. Выгрузка плохо организована, но проходит всё же быстро. Или время в работе бежит незаметно? Мне по плану положено разгрузить со своим взводом управления восемь саней с платформы, из них три крытых кибитки с имуществом связи, разведки и хозяйством старшины батареи. Ездовые подают уже выгруженных лошадей, тут же попарно запрягают в сани. Командир батареи мимоходом приказывает погрузить на пять свободных саней ящики с боезапасом и двигаться по дороге до первой деревни Щучье. Исполняю. Какой-то пехотный командир подходит ко мне и, показывая на беспорядочное скопление тракторов, пушек, лошадей, людей, на шум и крики, насмешливо говорит: «Бить вас, моряков, некому за такую выгрузку. Ваше счастье, что в воздухе немец не летает». Молчу, он прав. И вот я шагаю вдоль растянувшегося по дороге обоза из восьми подвод. Дорога скверная. Много не расчищенных, занесённых снегом участков. Отделение разведки моего взвода и часть телефонистов встала на лыжи — растянулись по обочине дороги. Заходим в Щучье. Это наполовину разрушенная и брошенная деревня. Направо и налево у сохранившихся домиков стоят наши тягачи с пушками. Ко мне подъезжает верхом на Умном комиссар нашей батареи Зуяков, приказывает подыскать помещение и разместить на отдых личный состав моего взвода. Огневые расчёты уже разместились в четырёх маленьких и населённых хатах. Я выбираю брошенный и полуразрушенный дом, в сохранившейся комнате ставлю печку, навожу чистоту, размещаю краснофлотцев. Подыскал конюшню для своих семнадцати лошадок, устроил и их неплохо. Иду докладывать командиру батареи. Темнеет. Обедаем в темноте, спим на полу, вповалку. Около двенадцати часов ночи вызывает к себе командир батареи. Даёт листок бумажки с двумя десятками названий деревень. Это — маршрут следования. Мне приказывает двигаться с обозом, за тракторами, от деревни к деревне. Даёт указание, где делать большой привал, и где будет кухня. Километров сорок от Щучье деревня Павлиха. Выйти в 1 ч. 00. Идти ночью. Весь маршрут — на сто пятьдесят-двести километров, по немецким тылам вдобавок. Куда идём? На Великие ли Луки? Или на Холм? Или на Новгород? Два десятка названий деревень при отсутствии карты (а карты не было и у командира батареи. Была, говорят, у капитана — командира дивизиона, но я её не видел) — ничего не говорящая бумажка. И где немцы? Как далеко? За десять, двадцать или за сто километров? На эти вопросы командир батареи не пожелал (а вернее — не мог) ответить. Только оборвал, как всегда, резко, чтобы я выполнял полученный приказ: двигаться вперёд. Никаких указаний насчёт охранения, насчёт порядка общего движения, насчёт конечного пункта следования. Здесь мне невольно вспомнился слышанный мною ещё в Москве рассказ о том, как один командир под Москвою осенью тысяча девятьсот сорок первого года, ведя колонну транспортных автомашин, не имея карты и плохо ориентируясь в местности, завел её прямо в расположение неприятеля. Тогда я говорил себе: «Мудрено воевать с такими командирами!» Сейчас думал о том, как легко оказаться в положении этого командира. Возвращаясь в дом, где в сохранившейся комнате на втором этаже спал мой взвод и ездовые, здорово наработавшиеся за день, я встретился с командиром автотранспортного взвода нашего дивизиона старшиной Велижевским. Это лихой и пронырливый полячишко, прославившийся ещё в Москве, в бытность нашу в Хамовнических казармах, угоном чужих машин, а также бесплатной «покупкой» бензина и автола для нужд нашего дивизиона. В пути следования он обратил на себя моё внимание, когда на станции Кожухово при расстреле краснофлотца Скотинкина после общего залпа, когда тот упал, подбежал к нему и со словами «по врагу революции!» выпустил в него все семь патронов из нагана. Характеристика дополняется, если вспомнить, что он был командиром взвода, прославившегося в пути лихими кражами всего, что попадало на станциях под руку. Одет он был всегда с иголочки, во всё меховое. Заячья шапка, заячий полушубок, заячьи рукавицы мехом вверх и внутрь. С ним — ППШ, наган и парабеллум за пазухой. В бою — человек отчаянной храбрости, по его словам, конечно. Командир дивизиона, видно, ценил его. Встретив Велижевского, я вспомнил, что он сегодня с командиром дивизиона делал на эмке нечто вроде разведывательного рейса. Я остановил его и попросил описать мне хоть приблизительно маршрут следования до деревни Павлиха. Оказалось, что до Павлихп они не доезжали, а доезжали только до деревни Красуха, вёрст двадцать пять от Щучье. Путь по большаку, плохо наезженному и не расчищенному после снежных заносов. Дорога плохая. Местами лесом. Из деревень немцы отступили, местность вся была оккупированная. Путь от Щучье идёт через деревни Большое Веретье, Мошенки, Красуха. Далее на моей бумажке значились деревни Заплавье, Карпово, Мижлово, Лучки, Павлиха. Здесь Павлиха была подчёркнута, и под чертой стояло — 40 км. Поблагодарив его за сведения, я пошёл к своему взводу. Уже двенадцать часов ночи, пора будить людей, снимать связных, выделенных мною в штаб дивизиона, снимать два выставленных мною, тоже по приказанию штаба, поста — у кухни и у продсклада. Отдыхающих, в общем, было немного. Сам я чувствовал большую усталость. Она, впрочем, забывалась за возбуждением. Прибежал связной от командира батареи, передал приказ: выделить из взвода четырёх телефонистов с аппаратами и кабелем, радиста с радиостанцией и двух разведчиков с буссолью, которые поедут вперёд нас на тракторах, с пушками. Командир батареи не надеется на то, что я с обозом угонюсь за быстроходными НАТИ. Выделил лучших, в том числе командира отделения разведки Козлова и командира отделения связи Умнова. Дал три аппарата, два километра провода ПТФ на катушках и радиостанцию 6-ПК с радистами Колесовым и Авдеевым. Рацию 12 РП оставил себе вместе с лучшими радистами Быковым и Лапшиным. Радистам дал волны, позывные для ключа и микрофона, установил часы для связи. Лошади запряжены. На пять минут собираю взвод, вернее, своих обозников. Людей — семнадцать, лошадей — семнадцать, саней — восемь. Устанавливаю порядок кильватерного следования. Впереди, за пятьдесят метров, должны ехать два верховых разведчика: Смирнов и Афонин. На головных санях еду я. Старшина батареи — в середине обоза. Замыкающим на Полундре — главстаршина Максимцев, расторопный, глазастый человечек. Устанавливаю наблюдение за тылом и сторонами. Инструктирую о поведении в пути. Мне задают вопросы: «Куда едем?» Отвечаю с глубокомысленным видом: «Пока до деревни Павлиха — сорок километров, а там будет видно дальше». Ответ явно не удовлетворяет. Снова прибежал связной. Новый приказ: двигаться совместно с обозом первой батареи, с ним идёт лейтенант Мальцев. Это неприятная новость! Ну да пёс с ним! Пусть пристраивается в хвост! Впрочем, по номерам батарей ему надлежит двигаться впереди. Однако у меня преимущество: кроме замыкающей Полундры — все парные запряжки. Ровно в час ночи четырнадцатого февраля я со своим обозом выехал на дорогу. Темнота — хоть глаз выколи. Мороз градусов на двадцать. Мимо нас с грохотом проносятся трактора с пушками сначала нашей, третьей, батареи, затем первой — лейтенанта Соколова. Приходится пропустить, остановиться. Считаю проплывающие мимо в темноте пушки. Отсчитав все восемь, двигаюсь вслед. За мной, как и предполагал, двигается обоз лейтенанта Мальцева. А где наша вторая батарея? Ребята говорят, что она ещё не прошла и пяти километров от станции Горовастица до Щучье. Мысленно представляю себе, как мучается с конной тягой по этакой дороге лейтенант Шароваров, командир второй батареи. И вот я шагаю рядом с головной подводой по тёмной, пустынной дороге. Кругом снег, поля…Идя в темноте по рыхлому снегу и наблюдая далеко за горизонтом вспышки от артиллерийской канонады, я рад был возможности предаться на свободе размышлениям. Сегодня, при разгрузке порученной мне платформы с санями, я заметил странное явление. Несмотря на предварительно проведённую подготовку по распределению среди личного состава взвода обязанностей по разгрузке, несмотря на тщательно продуманную организацию этого несложного дела, несмотря на то, что каждый знал свои обязанности, разгрузка прошла плохо. Люди суетились, кричали, бестолково толкались и хватались не за своё дело. При моём вмешательстве и замечаниях беспомощно и как бы бессильно опускали руки. В чём же дело? Ведь народ во взводе у меня толковый, бойкий, сильный, в должности рядовых много младших командиров, и неплохих к тому же, как говорят, “отработанных” младших лейтенантов. На этот вопрос ответ у меня не нашёлся. Впрочем, я, кажется, понимаю, в чём дело. В «Севастопольских рассказах» Лев Толстой говорит, что «из-за креста, из-за названий, из угрозы» — воевать не будешь. Это верно! Для войны требуется другое. Ни дисциплина, ни палка, ни красивые слова не заставят воевать человека, воевать, вкладывая в войну душу, так, как воевали в 1854 году защитники Севастополя. Действительно, для войны нужны иные “высокие побудительные причины”.На разгрузке, удивляясь, отчего у моих подчинённых беспомощно опускаются руки, я не понимал того, что подсознательно дошло до каждого бойца моего взвода. Это то, что от стрельбы по мишеням, от занятий и учений мы переходим к активным действиям, направленным к окончательной цели. Вскоре, почувствовав усталость, я решил не идти, а ехать. Немногие шедшие рядом с санями последовали моему примеру. Периодически я слезал с саней и пропускал мимо себя весь обоз, чтобы убедиться, в порядке ли у меня всё, запомнить и проверить, где, на каких санях кто из моих бойцов едет. В одну из таких проверок обнаружил «прибавление семейства»: с моим обозом ехали краснофлотцы первой батареи, из обоза лейтенанта Мальцева. Я согнал их. В дальнейшем приходилось не раз прогонять их к своему обозу. Неудовольствие, с которым они покидали мой обоз, несколько льстило мне. Я знал, что они завидуют краснофлотцам моего обоза, которым я разрешил ехать, в то время как им подсаживаться на сани было строго запрещено лейтенантом Мальцевым. Я же решил требовать только, чтобы лошадей жалели, облегчали сани, при подъёме в гору соскакивая с них, а в остальное время всё же лошади для людей, а не наоборот. Лошадей следовало беречь, учитывать, что это первый переход для них после длительного стояния в вагонах, однако и людям требовался отдых, а впереди — день, несущий с собой неизвестность! Вот уже проехали деревню Большое Веретье. Снова лес, поля… Горы, раскаты… Изредка встречные автомашины. Трудно разъезжаться. Нагнали мы трактор с пушкой первой батареи. Лейтенант Лебедев мучается. Сбился с дороги и завяз в целине. Трактор ЧТЗ без фар, не так, как наши НАТИ. Те нет-нет, да и блеснут фарами, осветят себе дорогу. Останавливаемся. Помогаем вытащить пушку. Трактор отправился. Снова дорога, ночь. Не доезжая километров пять до Красухи, снова нагоняем трактор с пушкой. Это опять завяз, забравшись в целину, лейтенант Лебедев. Вдобавок что-то испортилось в тракторе. На этот раз перегоняю его, не задерживаясь. Беспомощный вид артиллеристов, толпящихся около пушки, махающий руками и мечущийся из стороны в сторону лейтенант Лебедев невольно наводят меня на мысль, что у него творится нечто подобное тому, что наблюдал я в своём взводе во время разгрузки саней на станции Горовастица. Однако не могу же я бесконечно задерживаться! Внутреннее стремление моё всё то же — вперёд! Вероятно, говорит чувство долга?!Въезжаю в Красуху. Здесь стоят трактора и пушки. Ко мне подходит лейтенант Соколов, командир первой батареи, торопливо расспрашивает и выслушивает мою информацию о его застрявшем тракторе. Высылает на помощь Лебедеву комиссара батареи с несколькими, кажется, краснофлотцами. Комиссар довольно громко и понятно даёт знать окружающим, что он едет выполнять свой тяжёлый комиссарский долг. Снова командир первой батареи справляется у меня об обозе лейтенанта Мальцева. Мальцев отстал от меня, чему я был рад, когда это заметил. Трактора и батареи уходят. Двигаюсь и я после непродолжительной стоянки на пустынной улице деревни. Уже четвёртый час ночи. Сведения о дороге, данные мне вечером Велижевским, с приходом в Красуху исчерпались. Заметив на окраине деревни несколько саней со стоящими рядом военными, решаю использовать случай для получения информации о дальнейшем пути следования на деревни Заплавье — Павлиха. То, что сообщают они мне, проиводит меня в недоумение. У меня на моей бумажке путь на Павлиху идет через Заплавье — Карпово — Мижлово — Лучки. По их собщению, дорога по этому пути занесена снегом, и там даже с обозом пробиться невозможно. Есть другой путь на Павлиху, дальше этого километров на тридцать, однако более проходимый. Мои продолжительные расспросы приводят меня к убеждению, что они говорят правду. Однако куда пошли наши трактора? Дорога часто раздваивается. В темноте идти по следу невозможно. И где наш штаб? Если меняется маршрут, почему меня не поставили в известность об этом? В душе поднимается злое чувство: бросили! Однако надо принимать решение: налево или направо ехать, и принимать решение уверенно, так, чтобы уверенность была воспринята краснофлотцами обоза, следящими за мною в семнадцать пар глаз. Решаю ехать по изменённому маршруту. Мимоходом записываю у одного из красноармейцев, по-видимому, бывалого в этих местах, деревни до Павлихи по новому маршруту. На обороте бумажки появляется: Ореховка — 6 км, Голенёк — 3 км, Турская — 5 км, Лучки — 4 км, Святое — 6 км, — Павлиха. Вот новый путь. И снова скрип саней, посвистыванье и окрики ездовых. Наверху — звёзды, кругом — снежная равнина с проплывающими каждый час деревнями. В семь часов стало рассветать, крепчал мороз, проснулся и аппетит. С собой — ничего съестного. А до Павлихи далеко. Дорога становилась всё труднее и труднее. Горы, мосты, не расчищенные участки, множество разъездов со встречными автомашинами и обозами. Большую часть дороги всё же делали пешком. Не усидишь на санях: то подъём, то поддерживаешь сани на раскате, то останавливаешься для пропуска встречной автомашины. Верховым разведчикам тоже надоело всё время ехать впереди верхом, и вскоре эту обязанность стали нести поочередно все бойцы моего взвода. Один участок на дороге — километров пять-шесть — пожелал ехать верхом и я. В дальнейшем таких попыток не предпринимал, убедившись в слишком большом своём неуменье: совершенно не умею ездить рысью, как ни старался облегчаться на стременах — ничего не получалось. Верховая разведка сильно помогала мне, осуществляя связь по растянувшемуся обозу, разведывая впереди дорогу и деревни. Во втором часу дня въехали в долгожданную деревню Павлиха. Голодные люди, проголодавшиеся лошади. Их только поили утром. Здесь мы должны были найти кухню на автомашине, также сено и овёс для лошадей, погруженные ещё в Щучьем, по приказанию командира батареи, на трактор. Взамен погруженного на трактор сена нам на последние сани была водворена бочка с бензином. Сделано это было в связи с тем, что командир батареи перед отправкой из Щучьего решил было взять впереди тракторов двух верховых разведчиков. Перед самой отправкой передумал, а на водворение обратно в обоз наших скудных запасов сена времени не хватило. В Павлихе, мол, разменяемся! Велико было наше разочарование, когда по приезде в Павлиху мы не обнаружили там ни тракторов с пушками, ни кухни. Да и вообще никого, кто бы сообщил нам, куда делись трактора, и когда придёт сюда кухня, которая нас не перегоняла. А измучились мы порядком. Я не спал уже вторые сутки, путь был проделан свыше сорока километров, ели последний раз вечером прошлого дня. Без того тощие наши лошадёнки, как и люди, приустали и приуныли. Дав приказание старшине Максимцеву, возглавлявшему ездовых, свернуть с обозом в первую же боковую улицу, где распрячь лошадей и дать им один час отдыха, я в изнеможении опустился на ступеньки крыльца первой попавшейся мне хаты. Кругом толпились, еле передвигая ноги, ребята моего взвода. К нам подошли спешившиеся и пустившие своих лошадей «покачаться» два верховых разведчика. Не имея, кажется, сил подняться, я предложил им разведать положение в первой же избе направо, показавшейся мне наиболее чистенькой и обширной. В случае удачи — всем разместиться там на полу и вздремнуть немного. Вскоре туда по одному просочились все мои ребята, за исключением Максимцева и ездовых, хлопотавших ещё около лошадей. Последним пошёл туда и я. Если не считать Щучье, где я лишь мельком заглядывал в хаты, это было первое посещение мною крестьянской избы и едва ли не первое в жизни. Обширная изба была чисто вымыта, на стенах — полки, украшенные свежезастланной разноцветной бумагой с фестонами. Большая белая русская печь занимала четверть избы и вместе с небольшой деревянной перегородкой делила её на две комнаты. Передний угол был весь уставлен иконами, образующими целый киот. Серебряные ризы икон окаймлялись искусственными цветами и белоснежными вышитыми полотенцами. Посредине комнаты на длинном и толстом шесте качался в зыбке младенец. Трое других — бегающих — вертелись тут же под ногами. Как я в глубине души и предполагал, мои ребята, конечно, и не думали спросить у хозяйки избы разрешения на водворение. Хоть для вежливости бы! К сожалению, это качество отсутствует в натуре русского человека, в чём можно всегда легко убедиться. И валенки наши, наполовину занесённые снегом, наделали на чистом, недавно вымытом полу не только следы, но и лужи. Молодая хозяйка, шуршавшая в соседней комнате, и старик на печи на наш приход никак, видимо, не реагировали. Громко поздоровавшись с хозяевами, я кратко, но выразительно выставил ребят из избы чистить веником валенки (веник, кстати, лежал у крыльца), а сам, опустившись на лавку, снял с себя то немногое, что висело на мне. А висели на мне только бинокль, который я опасался оставлять в санях из-за возможности его покражи, и полевая сумка, с которой я не расставался по причине наличия в ней достаточного количества карандашей, тетрадей и чистой бумаги. Кто-то из бойцов завязал разговор с хозяйкой: «Ну, как долго у вас тут немцы хозяйничали? Поди обобрали всех?!»Хозяева в ответ сообщили, что в деревне немцы стояли месяцев пять, ушли в январе, насчёт «обирания» и «грабежа» пробормотали нечто не совсем искреннее и внятное, вроде «вестимо, мол!» Тщательно прислушиваясь к их ответам, я сделал вывод (который в дальнейшем неоднократно находил подтверждение), что им, во-первых, смертельно надоело отвечать на эти вопросы, которые ежедневно и многократно задавались почти в одной и той же редакции каждыми заходящими в избу красноармейцами, во-вторых, что искренность в ответах определённо отсутствовала, больше того, скрывалась в ответах неприязнь. Долго сидеть и подремать на лавке мне не пришлось. По улице прокатила и тут же остановилась эмка командира дивизиона. Поспешно застегнув расстёгнутые пуговицы шинели, нацепив на себя бинокль и сумку, я вышел на улицу. Командир и комиссар стояли около машины. В открытую дверку видно было, что машина изрядно забита тюками и чемоданами. — Почему стоите? Почему не двигаешься дальше? — вот чем встретил меня сразу командир дивизиона. Я сколько мог бодро, даже весело ответил, что, проехав более сорока километров, я решил предоставить отдых лошадям и людям, тем более, что здесь мне должны были дать маршрут дальнейшего следования и привезти сюда корм — как лошадям, так и людям. В ответ капитан приказал мне не ждать здесь никакой кухни, а ехать до деревни Петровщина — ещё километров десять: «Там ваши трактора, там вас и покормят»… И, не ожидая дальнейших вопросов с моей стороны, сказал «айда», сел с комиссаром в машину и уехал. Я поплёлся к своему взводу, вернее, к ездовым, которые уже успели забраться в какую-то избу. Зайдя в ту, в которой, как я предполагал, они разместились, не застал их, а увидел уже знакомую картину: чисто вымытый пол, прибранный и украшенный угол с множеством икон. В избе была лишь босая старуха, которую я тут же, многозначительно поглядев на пол, на иконы, поздравил
с праздником. Было 15-е (2-е) февраля — Сретение. — Вот только вчера, дорогой мой, сорок человек выкатились, — сказала она мне, — почитай часу не проходит, чтобы новые не ввалились, еле выбрала время пол вымыть. Я скорее успокоил её, сказав, что на помещение её не покушаюсь, а ищу ребят своих, уже где-то разместившихся. Узнав это, я пошёл в избу напротив. Неожиданная картина представилась там моим глазам. Ездовые, во главе с Максимцевым, потные и красные от старанья, сидели за столом, за большим пузатым самоваром, и ели выкладываемые хозяйкой из печки горячие пресные лепешки, наподобие блинов. Увидев меня, с большим радушием, отчасти с подобострастием, стали приглашать меня к самовару, на что я, мало помедлив, согласился. Так как «блины» уже кончались, а к чаю неплохо было бы приобщить и сахар, я сбегал к обозу, где в санях лежали мой вещевой мешок и чемоданчик. В вещевом мешке у меня было несколько кусочков сахара и сухари — «н.з.» — неприкосновенного запаса, которые тут же и нашли себе применение. Чаепитие продолжалось недолго, ездовые уже запрягали по моему приказанию лошадей. Перед моим уходом радушная хозяйка дала мне выпить кружку молока, а я поделился табаком со слезшим с печки дедом. И вот снова наш обоз ползёт по дороге, снова с трудом разъезжаемся со встречными обозами и машинами, снова то подсаживаешься в сани, то бредёшь с ребятами по дороге. До Петровщины оказалось далеко не десять километров, а значительно больше, и путь туда лежал не через одну ещё деревню, ни в каком маршруте не указанную. Стоит ли описывать весь этот путь? На бумаге картина получится довольно однообразная. На неё не перенесёшь игру солнца сквозь ели на девственных лесных дорогах, бескрайность занесённых снегом полей, стаи спугиваемых с дороги жёлтых овсянок и бесконечные думы свои, и наслаждение созерцанием природы…Время шло к вечеру. Лошади стали останавливаться. Мы тоже выбивались из сил. Петровщина! До неё осталось всего версты три-четыре! Две версты! Вон уже видна и деревня… но что это? Из деревни выползают и с грохотом уходят по дороге наши тягачи с пушками. Мы подходим к деревне в объезд, чтобы миновать большую гору. Не доезжая до деревни километра полтора (деревня стоит от большака в стороне), нас встретил на эмке капитан с батальонным комиссаром. Открыв дверку машины, он, к ужасу моих безмолвствовавших ребят, приказал мне в деревню не заходить, а ехать дальше в деревню Залучье, где и ночевать. «Это отсюда километров девять!» — успокоил он меня. Я с плохо скрываемым отчаянием в голосе заявил ему, что лошади уже останавливаются, и люди со вчерашнего дня ничего не ели, что… — Ничего, доберёшься! — перебил он меня и захлопнул дверку. Машина умчалась. Свистел ветер. Мы стояли на самой верхушке горы, куда только что с трудом добрались. Уже темнело. Мимо нас с грохотом проезжали бесконечные вереницы артиллерийских запряжек: проходил какой-то артполк. Решили снова попоить лошадей. Ребята довольно основательно пали духом.